Выбрать главу

Н. А. Некрасов. Праздничный разгул [35]

Не ветры веют буйные, Не мать — земля колышется — Шумит, поет, ругается, Качается, валяется, Дерется и целуется У праздника народ!.. Как вышли на пригорочек, Крестьянам показалося, Что все село шатается, Что даже церковь старую С высокой колокольнею
* * *
Шатнуло раз-другой!.. По столбовой дороженьке И по окольным тропочкам, Докуда глаз хватал, Ползли, лежали, ехали, Барахталися пьяные, И стоном стон стоял. Скрипят телеги грязные, И, как телячьи головы, Качаются, мотаются Победные головушки Уснувших мужиков. Дорога многолюдная, Что позже — безобразнее: Все чаще попадаются Избитые, ползущие, Лежащие пластом. Без ругани, как водится, Словечка не промолвится. У кабаков смятение: Подводы перепутались, И спутанные лошади Без седоков бегут; Тут плачут дети малые, Тоскуют жены, матери: Легко ли из питейного Дозваться мужиков? Умны крестьяне русские, Одно нехорошо: Что пьют до одурения, Во рвы, в канавы валятся — Обидно поглядеть!

С. Есенин. Годы молодые с забубенной славой

Годы молодые с забубенной славой, Отравил я сам вас горькою отравой. Я не знаю, мой конец близок ли, далек ли, Были синие глаза, да теперь поблекли. Где ты, радость? Темь и жуть, грустно и обидно. В поле, что ли? В кабаке? Ничего не видно. Руки вытяну — и вот, слушаю на ощупь: Едем… кони… кони… снег… проезжаем рощу. «Эй, ямщик, неси вовсю! Чай, рожден не слабым! Душу вытрясти не жаль по таким ухабам!» А ямщик в ответ одно: «По такой метели Очень страшно, чтоб в пути лошади вспотели». «Ты ямщик, я вижу, трус. Это не с руки нам!» Взял я кнут и ну стегать по лошадьим спинам. Бью, а кони, как метель, снег разносят в хлопья. Вдруг толчок… и из саней прямо на сугроб я. Встал и вижу: что за черт — вместо бойкой тройки… Забинтованный лежу на больничной койке. И заместо лошадей по дороге тряской Бью я жесткую кровать мокрою повязкой. На лице часов в усы закрутились стрелки. Наклонились надо мной сонные сиделки. Наклонились и хрипят: «Эх ты, златоглавый, Отравил ты сам себя горькою отравой. Мы не знаем, твой конец близок ли, далек ли, Синие твои глаза в кабаках промокли».

Г. Успенский. Кузька

Публика разбрелась. На сердце Кузьки становилось все тяжелей и тяжелей: он не выносил с гулянья ни одного приятного ощущения; рубль семь гривен, которые он пожертвовал себе на увеселенья, были целехоньки.

«Неужели ж, — подумалось ему, — с тем и домой воротиться?» Как за последнюю надежду ухватился он за мысль снова пойти в кабак.

В кабаке было множество посетителей! Пили, говорили с пьяных глаз что-то совсем непонятное, спорили, жаловались. Внимание Кузьки было привлечено компанией подгулявшей молодежи.

— Нет, не выпьешь, — крикнул один.

— Ан врешь!

— Что такое?

— Да вот Федор берется четверть пива выпить на спор!

— Дай, об чем?

— И спорить не хочу!..

— Нет, нет, пущай его! Друг, пива!

— Поглядим!..

Явилась четверть пива в железной мерке; Федор перекрестился, поднял ее обеими руками и принялся цедить.

Публика следила за ним с особенным вниманием.

— Н-нет, — произнес неожиданно Федор и хлопнул четвертью об стол.

— А-а!.. — послышалось со всех сторон.

Охмелевший Федор присел к столу. Глаза его смотрели бессмысленно.

Кузька, в минуту неудачи Федора, вдруг почувствовал в себе сознание чего-то небывалого. Громадные нетронутые силы, давно ждавшие какого-нибудь выхода, зашевелились. Он видал теперь перед собой такое дело, которое понимал вполне и которое могло прославить его по крайней мере в з-ском кабаке. Кузька чувствовал, что теперь ему предстоит сделать первый сознательный и смелый шаг. Он смело подошел к гулякам и проговорил:

— А что дадите, я выпью четверть?

— А ты чем стоишь?

— Берите что есть, рубль семь гривен.

— Ладно! А с нашего боку, ежели выпьешь, пей сколько хочешь и чего твоей душе угодно… Деньги наши… Идет?

— Кричи…

— Пив-ва, — заорала компания.

Скоро все общество в кабаке столпилось около Кузьки, который удивил всех своим богатырским подвигом. Четверть пива быстро подходила к концу: Кузька ни разу еще не передохнул, только лицо его медленно наливалось кровью, глаза выкатились и сверкали белками…

— Ах прорва, — говорил удивленный зритель.

— Батюшки, шатается, — вскричал другой, — шатается.

— Держи, держи его… Расшибется.

— Уйти от греха, — прошептал третий и выскользнул из кабака.

На улице он слышал, как в кабаке что-то грузное рухнулось наземь.

Мне остается прибавить еще очень немного: Кузька умер в больнице, в бреду. Сонные нервы его были разбиты слишком непривычным хмелем.

Ф. М. Достоевский. Мармеладов [36]

— По-демте, сударь, — сказал вдруг Мармеладов, поднимая голову и обращаясь к Раскольникову, — доведите меня… Дом Козеля, на дворе. Пора… к Екатерине Ивановне…

Раскольникову давно уже хотелось уйти; помочь же ему он и сам думал. Мармеладов оказался гораздо слабее ногами, чем в речах, и крепко оперся на молодого человека. Идти было шагов двести — триста. Смущение и страх все более и более овладевали пьяницей по мере приближения к дому.

— Я не Катерины Ивановны теперь боюсь, — бормотал он в волнении, — и не того, что она мне волосы драть начнет. Что волосы!.. Вздор волосы! Это я говорю! Оно даже и лучше, коли драть начнет, а я не того боюсь… я… глаз ее боюсь… да… глаз… Красных пятен на щеках тоже боюсь… и еще — ее дыхания боюсь… Видал ты, как в этой болезни дышат… при взволнованных чувствах? Детского плача тоже боюсь… Потому, как если Соня не накормила, то… уж не знаю что! Не знаю! А побоев не боюсь… Знай, сударь, что мне таковые побои не токмо не в боль, но и в наслаждение бывают…. Ибо без сего я и сам не могу обойтись. Оно лучше. Пусть побьют, душу отведет… оно лучше… А вот и дом. Козеля дом. Слесаря, немца, богатого… веди!

Они вошли со двора и прошли в четвертый этаж. Лестница чем дальше, тем становилась темнее. Было уже почти одиннадцать часов, и хотя в эту пору в Петербурге нет настоящей ночи, но наверху лестницы было очень темно.

Маленькая закоптелая дверь в конце лестницы, на самом верху, была отворена. Огарок освещал беднейшую комнату шагов в десять длиной; всю ее было видно из сеней. Все было разбросано и в беспорядке, в особенности разное детское тряпье. Через задний угол была протянута дырявая простыня. За нею, вероятно, помещалась кровать. В самой же комнате было всего только два стула и клеенчатый очень ободранный диван, перед которым стоял старый кухонный сосновый стол, некрашеный и ничем не покрытый. На краю стола стоял догоравший сальный огарок в железном подсвечнике. Выходило, что Мармеладов помещался в особой комнате, а не в углу, но комната его была проходная. Дверь в дальнейшие помещения, или клетки, на которые разбивалась квартира Амалии Липпевехзель, была приотворена. Там было шумно и крикливо. Хохотали. Кажется, играли в карты и пили чай. Вылетали иногда слова самые нецеремонные.

Раскольников тотчас признал Катерину Ивановну. Это была ужасно похудевшая женщина, тонкая, довольно высокая и стройная, еще с прекрасными тем-но-русыми волосами и, действительно, с раскрасневшимися до пятен щеками. Она ходила взад и вперед по своей небольшой комнате, сжав руки на груди, с запекшимися губами и неровно, прерывисто дышала. Глаза ее блестели, как в лихорадке, но взгляд был резок и неподвижен, и болезненное впечатление производило это чахоточное и взволнованное лицо, при последнем освещении догоравшего огарка, трепетавшем на лице ее. Раскольникову она показалась лет тридцати и, действительно, была не пара Мармеладову… Входящих она не слыхала и не заметила; казалось, она была в каком-то забытьи, не слушала и не видела. В комнате было душно, но окна она не отворила; с лестницы несло вонью, но дверь на лестницу была не затворена; из внутренних помещений, сквозь непритворенную дверь, неслись волны табачного дыма, она кашляла, но дверь не притворяла. Самая маленькая девочка, лет шести, спала на полу, как-то сидя, скорчившись и уткнув голову в диван. Мальчик, годом старше ее, весь дрожал в углу и плакал. Его, вероятно, только что прибили. Старшая девочка, лет десяти, высокенькая и тоненькая, как спичка, в одной худенькой и разорванной всюду рубашонке и в накинутом на голые плечи ветхом драдедамовом бурнусике, сшитом ей, вероятно, два года назад, потому что он не доходил теперь и до колен, стояла в углу подле маленького брата, обхватив его шею своею длинною, высохшею, как спичка, рукой. Она, кажется, унимала его, что-то шептала ему, всячески сдерживала, чтоб он как-нибудь опять не захныкал, и в то же время со страхом следила за матерью своими большими-большими темными глазами, которые казались еще больше на ее исхудавшем и испуганном личике. Мармеладов, не входя в комнату, стал в самых дверях на колени, а Раскольникова протолкнул вперед. Женщина, увидев незнакомого, рассеянно остановилась перед ним, на мгновение очнувшись и как бы соображая: зачем это он вошел? Но, наверно, ей тотчас же представилось, что он идет в другие комнаты, так как ихняя была проходная. Сообразив это и не обращая на него внимания, она пошла к сенным дверям, чтобы притворить их, и вдруг вскрикнула, увидев на самом пороге стоящего на коленях мужа.

вернуться

35

Из кн.: Алкоголизм в художественной литературе. Хрестоматия. М.; Л.: Госмедиздат. 1930.

вернуться

36

Из романа «Преступление и наказание».