Фабер временами играл на бирже, где терял львиную долю авторских гонораров. «Роберу никогда не стоило бы ввязываться в биржевые спекуляции, — говорила мне Одетта со свойственным ей прозорливым спокойствием. — Он слишком импульсивен». В ту субботу, когда началась эта история, я прогуливался с ним перед ужином по аллеям Сен-Арну, и он расхваливал мне добродетели и деловую хватку своей жены. «Ах, если бы я последовал советам Одетты и купил недвижимость под маленькие проценты, я бы спас свое состояние… Бедная малышка Одетта, наверно, я ее разорю. Но ее все это не волнует, она не держится за деньги; она удовольствуется и одной комнатой на седьмом этаже, лишь бы я время от времени приходил туда навестить ее… Она сохраняет большие апартаменты в охотничьем доме только ради того, чтобы никто не мог сказать, будто, отдаляясь от нее, я попросил ее сократить расходы по дому… Право, она живет только для меня… Это все же трогательно!»
А на самом деле Одетта потратила значительные суммы на то, чтобы сломать в этих апартаментах стены и превратить бывший кабинет Робера в будуар и небольшую гостиную для себя. Но он, который дарил женщинам счастье, всегда с наслаждением говорил об их бескорыстии. Он хотел верить, что его любят ради него самого; ему удавалось убедить себя в этом, впрочем, отчасти это так и было. Но только отчасти. Когда он вложил миллион в дом моделей, владелицей которого была очень красивая женщина, то не преминул заявить: «Это вовсе не подарок, это вложение капитала». Одетта, практичная и простодушная, стала бесплатно одеваться у кутюрье. Единственное недовольство Фабера женой в столь неоднозначной ситуации состояло в ее чрезмерной безмятежности. В начале их совместной жизни, когда она без конца лила слезы, она вызывала у него больше гордости своим интересом к нему. Расхваливая ее теперь, он казался мне немного раздраженным ее привлекательностью.
— Но, в конце концов, — говорил он, — не может быть Одетта по-настоящему несчастна потому лишь, что она полнеет… Что вы думаете об этом?
Я думал, что она и впрямь больше не несчастна, но удержался и не сказал ему этого. Впрочем, он уже был одержим другой идеей.
— Кто такие эти Кесне? — спросил он меня. — Она очень мила, эта крошка.
— Франсуаза Кесне не «крошка». Ей, должно быть, уже лет тридцать.
— Самый прекрасный возраст, — сказал он с вожделением. — Тело еще молодое, а рассудок созрел… Возраст, когда разочарование открывает дорогу вольности… Что за человек ее marito?[2] Я попытался заговорить с ним во время чая… Молчун!.. Он хотя бы умен?
— Умен? Да, Антуан умен, но очень застенчив. Перед вами он, должно быть, не осмелился и слова вымолвить.
— Забавно, — мечтательно произнес Фабер, — что я до сих пор не познакомился с такой красивой женщиной.
— Они не всегда живут в Париже. Он был промышленник, его дело не очень далеко отсюда, в Пон-де-л’Эр. Они друзья детства нашей хозяйки. Антуан оставил свою фабрику после войны и начал писать. С тех пор они живут на юге.
— Как? Этот молчун пишет… Что он может написать?
— Книги по истории с упором на экономику, на социальные вопросы. И не так плохо пишет.
Фабер расхохотался своим довольно специфичным смехом, напоминающим торжествующее ржание.
— Молчун, робкий, историк… Она его будет обманывать.
Он любил, когда дело касалось пикантных ситуаций, делать прогнозы безапелляционным тоном великого прорицателя.
— Это невозможно, — сказал я ему. — Франсуаза рассказала мне, как они поженились. Это просто история Монтекки и Капулетти, и, следовательно, связь крепкая.
— Дело техники… Ладно! Вот кто скрасит мне уик-энд.
И тут же его живой ум перескочил к теме, совсем отличной от вышеупомянутой:
— У вас в Америке есть какой-нибудь знакомый, кому вы могли бы позвонить, чтобы узнать его мнение по поводу будущего урожая? Месяц назад я встретил в Нью-Йорке одного финансового гения, который убедил меня войти с ним в долю, уверив в твердом прогнозе на повышение, а зерно с тех пор не перестает падать в цене. Я теряю каждый раз по восемьсот долларов… Вы видите: американские фермеры не защищены… Какой позор!