И меня, и Пепла интересовало, что будет дальше и куда мы двинемся завтра поутру. Пепел, по всей вероятности, не знал о предстоящем «разделении», но теперь не был уверен в нём и я. Погиб Фриц… Конечно, Гадо мог и имел полное право поступить, как ему хотелось, — сейчас никто никому не обязан, однако нужна была и ясность.
Я специально выжидал и не задавал Гадо лишних вопросов, надеясь, что Пепел не выдержит и спросит первым. Так оно и вышло. Когда он услышал, что завтра утром мы разойдемся в разные стороны — один и двое, все его приподнятое настроение улетучилось в один миг. Он буквально скис и заскулил, как брошенная собачонка. Он твердил, что у него мало денег, что он никого не знает из местных, что вряд ли вырвется из ментовского кольца. Гадо, однако, был непреклонен и тверд, он не хотел рисковать и двигаться дальше втроем — слишком заметно. Когда Пепел убедился, что все его мольбы и потуги тщетны, что так или иначе, но ему придется «отрываться» одному, он пустил в ход последний довод и козырь — подлый и «гнилой», как вся тюремная жизнь. Намекнул на то, что в случае его ареста менты будут выбивать из него имя соучастника и помощника как сущие палачи. Он не стал договаривать до конца, все было ясно и так…
Гадо не стал особо деликатничать с ним и, с ходу расшифровав подтекст, «выписал ему сто в гору», как и подобает в таких случаях.
— Послушай, ты! — сказал он с нажимом на «ты», чтобы подчеркнуть грань, которая пока ещё отделяет человека от «змея». — Если Тимур пострадает из-за тебя… долго ты не проживёшь, я обещаю!
Последние слова Гадо прозвучали особенно жёстко и убедительно.
— Я узнаю об этом через месяц или два… И найду твои следы даже в Златоусте, в одиночной камере. И тогда!..
Наступила неловкая пауза. Пепел понял, что сморозил несусветную глупость, но было поздно — слово не воробей.
— У него двое детей, Пепел… Вплети это в свои мозги и умри, как подобает босяку, а не суке. Такие люди, как Тимур, встречаются раз в жизни. Только раз, — повторил Гадо и замолчал.
На этом разговор о шофёре закончился, но мы всё же пообещали Пеплу немного денег на первое время. Это его слегка успокоило и подбодрило. Без денег его наверняка бы «связали» через несколько часов после нашего расхода. Он просил ещё «ствол», тэтэшник, однако об оружии не могло быть и речи. Что-что, а последнюю пулю я давно заготовил для себя, хотя мне и не хотелось об этом думать. Я мог отдать тэтэшник только Гадо, в случае крайней необходимости, но у него в руках был автомат, и вряд ли, думал я, он его оставит.
Да, возвращаться в зону уже не имело смысла. Если «кусок мяса» доживет до лагерного суда, ему воткнут пятнадцать лет особого режима, лет десять на крытой тюрьме. Государство умело расправляться с такими, как я, оно винило всех, кроме себя. И чем больше государство воровало и убивало, тем больше становилось воров и убийц, подобных нам. Мы были настоящими, стопроцентными отбросами общества, но эти отбросы тоже хотели жить и иметь точно так же, как и знаменитые балерины и академики, а особенно чиновники, генералы и бизнесмены, которые умели делать деньги на крови народа. Народ был для них всего лишь навозом, материалом, из которого строилось их сытое благополучие и счастье. Не скажу, что я был большим правдолюбцем и особо болел за народ — нищие и богатые были всегда, всегда и будут, тем не менее я частенько жалел эту забитую церковью и умниками массу и не понимал, почему они такие глупые и внушаемые. Я плевал на грех и заповеди с самой высокой колокольни и точно знал, что Бог любит таких, как я, никак не меньше праведников. Почему же нельзя отнять у богатого, когда у него много, а у меня нет ничего?! Это так просто и суперсправедливо, что, кажется, даже лоси должны понимать эту истину. Но «навозу» «втолкали», что нельзя, и он по-прежнему верит, будто Бог есть только любовь, а не все остальное, что так выпячивается и лезет наружу. Нет, для меня не существовало ни церкви, ни иконы, а в богатом попе я видел только богатого штемпа, перепортившего кучу девственниц и луноликих мальчишек. Я жил вне идей, а после тридцати разуверился и в преступном братстве, которое на поверку оказалось таким же гнусным и хищным, как и весь дешевый мир. «Государство — это я. Бог — это я!» — сказал я себе однажды в минуты долгих раздумий, хотя отлично понимал, что это утверждение и кредо никак не изменит мою раз отпущенную судьбу, не прибавит мне ума и хитрости, как бы я того ни желал. За все, даже за покой, приходится платить, а уж о наслаждениях и власти и говорить нечего. Быть может, я уже заплатил сполна на сто лет вперед, кто знает. Пока что пророчества того не известного мне старика-таджика сбываются в полной мере. Если Гадо не пристрелит меня сдуру где-нибудь по дороге на родину, я обстряпаю одно серьезное «дельце» и обзаведусь семьей. Жена вскоре нарожает мне кучу детей, и я, как порядочный, буду учить их уму-разуму.