Наконец небо очистилось, и яркая луна осветила зыбким, призрачным светом и бухту, и дальние окрестности, вплоть до невысоких Мекензиевых гор. По Северной бухте все еще плавали сотни оставленных с утра гробов, плавали и вытягивались длинной цепочкой в открытое море.
"Какое безумие война, — подумала Александра Александровна, — какое сумасшествие, когда миллионы людей убивают друг друга! Ладно, мы защищаем Родину, а этим что надо?!"
Внизу, во дворе гостиницы, без устали играющий на аккордеоне начпрод завел вальс "На сопках Маньчжурии". Самые шустрые ребята подхватили трех хорошеньких санитарок и закружились с ними на пятачке, а все остальные с любовью им подпевали:
Ти-хо во-круг,
Со-пки по-кры-ты мглой,
Вдруг из-за туч
Мельк-нула лу-на,
Мо-ги-лы хра-нят по-кой…
"Боже, как хорошо! — глядя вниз, во дворик, подумала Александра. — Как будто и не было боя, и нет войны, и не было никогда в Севастополе немцев… Мамочка, ты слышишь меня?! Как хорошо! И у нас в батальоне все живы! Как хорошо!"
Потом она еще долго стояла у окна и думала о маме, о пристройке, в которой они жили, о ларе с книгами. Вспомнились ей томики Чехова, изданные «Нивой», и почему-то рассказ "Черный монах".
"Ах да, понятно почему! — подумала Александра. — Ведь главный герой рассказа приезжал в Севастополь и останавливался именно в этой гостинице — окно его номера выходило на Северную бухту. И, может быть, он жил именно в этой комнате и последнее видение черного монаха было ему здесь? Ну, конечно, он приехал в Севастополь, чтобы потом, утром следующего дня, ехать в Ялту. И поздним вечером, ближе к ночи, точь-в-точь как сейчас я, Коврин[8] стоял у раскрытого окна, смотрел на гладь Северной бухты, и тут он в последний раз в своей жизни и увидел черного монаха".
Александра вышла на балкон. Гробы дрейфовали в открытое море, потихоньку их вытягивало на простор, некоторые из них, правда, тонули, наверное, все-таки были недостаточно хорошо сделаны, давали течь, один из них ушел под воду на глазах у Александры.
Окончились "Сопки Маньчжурии", и вместе с музыкой и пением прекратилось шарканье сапог вальсирующих. Александра почувствовала в тишине, как сильно болит у нее голова, — еще бы ей не болеть, после двух боев и бессонных суток. Даже перед глазами цветные круги и двоится. Александра взглянула на бухту с чернеющими гробами, и в ту же минуту черный монах, похожий на вихрь, пронесся через бухту с огромной скоростью, уменьшаясь на глазах…
Еще несколько мгновений стояла оглушительная тишина, как будто и там, во дворике, все видели черного монаха. А потом вдруг запел сильным открытым голосом Батя. Он пел редко, да метко.
Имел бы я златые горы
И реки, полные вина,
Все б отдал за ласки, взоры,
Чтоб ты владела мной одна!
Начпрод поспешил подыграть на трофейном аккордеоне, поблескивающем в лунном свете перламутровой отделкой, и все внизу подхватили раздольную русскую песню.
"А мы бы с ним спелись", — превозмогая головную боль, подумала о Бате Александра.
Батальон праздновал победу.
Батальон ждал наград.
VIII
В двадцать три часа Батя дал своему батальону отбой, а в два ночи 10 мая его вызвали "на ковер".
Подстраиваясь под Верховного Главнокомандующего, который, как было известно, работал у себя в кремлевском кабинете по ночам, все мало-мальски крупные гражданские и военные деятели старались поспать днем, а ночью работали: дергали своих подчиненных или дремали по своим кабинетам на диванах. Главное, чтобы в кабинете всю ночь горел свет и ты в любую минуту оказался бы в случае чего при телефоне, как говорили тогда, "на связи". Всех повязали прочными путами, и в этом был ужас и могущество государства.
Ночь стояла не очень теплая, луна пряталась где-то за облаками, и комбат Иван Иванович шел к штабу дивизии, поеживаясь спросонья, с легким сердцем и большим интересом: он был уверен, что его призвали для похвалы, и даже размышлял по дороге о том, какие наградные рапорты и на кого следовало бы подать. "Правду сказать — все достойны, но всем не дадут, а вот, например, на Александру Александровну надо бы подать обязательно! У нее уже есть два ордена, так что можно взять и орденок повыше…" Батя был человек честолюбивый, не тщеславный, а именно честолюбивый, что совсем не одно и то же. В душе он надеялся закончить войну генералом: "Плох тот солдат, который не держит в своем ранце маршальский жезл".
Идти до штаба дивизии было недалеко.
Назад в гостиницу явился комбат Иван Иванович под утро. Брезжил рассвет, как и вчера, Северная бухта была покрыта туманом, но больше уже никто не мог преодолеть ее с тыла, там уже не было ни сожженных сдуру гробов, ни немецких войск.
Батя вернулся "с ковра" не майором, а младшим лейтенантом, и не комбатом, а командиром взвода, и не у себя, а даже в другой дивизии, кстати сказать, сильно обескровленной в лобовых боях за Севастополь.
Ивану Ивановичу не повезло. На его беду в штабе дивизии оказалась прибывшая буквально за пять минут до него крупная «птица» из Москвы. Нежданный гость, как и командир их дивизии, был генерал-майором, но совсем с другими полномочиями и возможностями, прямо скажем, несравнимыми.
Приезжий генерал и правда был похож на какую-то замысловатую птицу. Малорослый, щуплый, с головой, казавшейся особенно большой от его густых рыжих курчавых волос, — фуражку он снял и положил на тумбочку, едва поздоровавшись с комдивом и старшими офицерами. Комдив собрал командиров полков и отдельных батальонов для подведения, как он выразился, "итогов работы дивизии по Севастополю".
У нагрянувшего с инспекцией генерала было много волос, очень мало серого лица с тонкими губами и очень много носа, последнее и маленькие карие глазки без зрачков и делали его похожим на птицу. Три передних зуба на верхней челюсти мрачно отсвечивали металлическими коронками. Общее впечатление от генерала у всех собравшихся сложилось какое-то тягостное. Он давно мечтал переменить металлические коронки на золотые, но боялся, что его "не так поймут". Лицо и фигуру дали ему мама с папой, а передние зубы выбил палкой большой начальник в сентябре 1941 года, в ту пору, когда сам он был начальником маленьким. Этот большой командир нагрянул в часть случайно, просто она попалась ему на пути после взбучки у еще большего начальника, который обещал расстрелять его "как собаку". Часть построили в шеренгу по четыре, он стоял в первом ряду, и в глаз ему залетела соринка, он невольно заморгал, а тут большой гость…
— Ты как стоишь?! Ты что мне моргаешь, сволочь? — И палкой в зубы. Ткнул и пошел дальше, не оглядываясь.
В те времена такое было в порядке вещей. Случалось, генералов били палками…
— Ну как тебя угораздило на гробах, а? — вкрадчиво спросил политотделец, приближаясь к комбату.
Генерал был хотя и узкоплечий, малорослый и с тонкой кадыкастой шеей, но, видно, очень наполеонистый. Ему хотелось прыгнуть по службе через ступеньку, он был еще сравнительно молод, лет тридцати пяти, и денно и нощно думал о своем светлом будущем. Были к тому завязки. "А если сейчас, когда дело вот-вот решится, допустить что-нибудь такое… например, на гробах, на немецких… неизвестно, как отнесутся товарищи. Могут все расклады полететь к чертовой матери!"
— Ну и как тебя угораздило, Аника-воин, на немецких гробах, а?! Как мне это в печать, а?!
Тишина в комнате стала еще тягостнее.
— Гробы немцы делают очень хорошие, — не смолчал комбат. — А мы своих так прикапываем, как… без гробов.
— Что?! Как собак? Ты хотел сказать о советских воинах — как собак?! Меня не проведешь, я все понимаю, все намеки! — Вдруг маленький генерал подскочил к комбату, ловко сорвал с него погоны, бросил их на пол да еще успел ткнуть кулачком Бате в скулу, съехав по нижней губе. — В штрафба-ат! — завизжал он удивительно громко.