Выбрать главу

Фёдор Глинка служил при Милорадовиче чиновником для особых поручений, но был одновременно председателем «Вольного общества любителей российской словесности». Он отрекомендовал Пушкину Милорадовича человеком чести и широкой души. Вернее было бы, учитывая вчерашний афронт, сказать: Милорадович был человек не мелочный, способный на широкий жест, снисходительный к некоторым шалостям, но и к себе в первую очередь. Поэзию Пушкина, его эпиграммы, оглушавшие меткостью, он скорее всего не считал опасными для самодержавия. Вовсе нет, так, издержки молодого недовольства, молодого темперамента. К тому же прежде он вспомнил не строчки стихов, которые ходили по рукам (и некоторые генерал-губернатору столицы были известны), прежде всего он вспомнил самого автора. В ложе Колосовых, между маменькой и дочкой[56], сидит, выставив наголо обритую после болезни голову, и обмахивается париком от действительно невыносимой жары. И знал, когда стащить с головы чужие кудри: в самом том месте, где у публики должна пролиться слеза... Проказлив до того, что, на его строгий взгляд, сначала украдкой, правда, мелкомелко зачесался, обезьяну изображая, что ли? а потом провалился меж кресел. Можно вообразить; конец оперы дослушивал, сидя на полу, довольный — весь театр взбудоражил. А сердиться нельзя. Милорадович и сейчас, в столь неподходящий момент, усмехнулся, не без удовольствия вспоминая: как театр шелестел, поднимая лорнеты, как немногие важные головы отворачивались неодобрительно (пряча улыбку). Как смеялись, кто откровенно, кто слегка заслоняясь веером — проказник! И все, так же как он сейчас, недоумевали: ужели одно лицо? Вертлявый юноша, почти мальчик, и автор строчек, которые, как ни прискорбно, дерзостны непозволительно. И вот дошли до государя, вызвав распоряжение: взять Пушкина и бумаги, ему принадлежащие...

Впрочем, Фёдор Глинка дал поэту наилучшую аттестацию, объяснив совершенно, откуда в молодом человеке такая едкость, такое недовольство: в семье был чужим, а в Лицее наставники проглядели характер, рано отгадав одарённость поистине гениальную...

Пушкин явился к Милорадовичу, был принят им весьма благосклонно. Генерал рассказал о приказе «взять» Пушкина, забрать все его бумаги для следствия. Но он, как бы ослушавшись, пригласил поэта к себе, как честный человек честного человека.

День был ясный, и солнце проникало в широкие окна, только отчасти затенённые светло-зелёными драпри. Пушкин стоял посреди странного кабинета, где, наряду с предметами обстановки вполне официальной, прямо под окнами на всём виду стоял непомерно обширный, обитый зелёной кожей диван. А на нём небрежно брошенные валялись турецкие шали.

Поклонившись генералу, Пушкин стоял посредине большой комнаты, как бы остановленный в беге, и поглядывал на Милорадовича скорее вопросительно, чем стесненно. И генералу выражение его лица понравилось.

Генерал обладал счастливым свойством любить молодёжь. А поэт был на взгляд не ребёнок, но юноша, ещё не сложивший движений в медлительный манер людей, уставших от света.

   — Я посылал к вам, не скрою. И позавчера — также, — сказал генерал.

   — И я не скрою: там ничего нет. Но тут... — Пушкин засмеялся, прикладывая руку к курчавой, будто не высохшей после купания голове. — Угодно будет дать мне бумагу?..

Милорадович кивнул, засопев.

Затем он оставил поэта наедине с его стихами.

Исписанные листки были вручены генерал-губернатору примерно через час. Пушкин был доволен собой: так-то лучше, чем в огонь. В жизни за всё приходится платить, ну что ж, он готов...

VI

Милорадович был тронут почти весёлой готовностью Пушкина представить те строчки, за которыми до сих пор даже при помощи лучшего своего шпиона Фогеля он охотился безрезультатно. А государь требовал, и промедление было невозможно...

   — Это по-нашему! Это, душа моя, не за углами прятаться, а — грудью! — Генерал сказал, вернее, почти выкрикнул сие, принимая листки, сложенные тощенькой тетрадкой.

Выражение лица у Пушкина, однако, оставалось вопросительным.

   — Как честный человек честному человеку я тебе обещаю прощение государя, — скрепляя сказанное, он протянул поэту руку.

В тот же день Милорадович передал стихи Александру Павловичу с просьбой при том их не читать, дабы не тратить драгоценные нервы на недостойный предмет. И с другой просьбой — наказать Пушкина как шалуна, горячую голову, но отнюдь не как государственного преступника.

Однако переубедить Александра было трудно и не по плечу Милорадовичу, который, как знал царь, Пушкиным обижен не был.

вернуться

56

В ложе Колосовых, между маменькой и дочкой... — Колосова Евгения Ивановна (урожд. Неёлова; 1782—1869) — танцовщица петербургского театра; и её дочь Колосова Александра Михайловна (1802—1880) — петербургская драматическая актриса. Пушкин часто посещал их дом и встречался с ними в петербургских театральных кругах. А. М. Колосовой посвящены некоторые стихи Пушкина, в том числе «О, ты, надежда нашей сцены!..» (1818), эпиграмма «Всё пленяет нас в Эсфири...» (1819) и др.