В Петербурге вовсю шумел его «Пленник» и ещё громче — новая поэма «Бахчисарайский фонтан». Он знал, с какой жадностью печатались, переписывались, повторялись его стихи, и всё-таки, как мальчик, просил самых насущных денег у отца, а тот, отвечая пространными письмами, денег не слал. Всё это напоминало Петербург, юность, споры в доме из-за рубля, всё это говорило: связан, связан, связан, кроме ссылки, многим ещё...
Независимость — единственное, что действительно нужно было ему в этой жизни. Независимости, однако, не было и не предвиделось, даже если он подаст в отставку. Тоска была. Тоска эта шла с ним рядом, когда он наконец оторвался от моря и стал подниматься по глинистому откосу. Размахивая своей тяжёлой тростью, скорее походившей на палицу, стал сбивать ветки дерезы, захватившей откос и перевесившейся на тропинку. Он шёл по этой полузаросшей тропинке. Горло давило, будто что-то рвалось наружу — может быть, рыдания. А может быть, крик злости или судорожный, не похожий на его обычный, смех? В ту ночь он долго бродил по городу, не напрашиваясь ли на какое-нибудь припортовое происшествие, опасное для самой жизни? Всё было лучше охватившей его тоски. Он сам, признаться, дивился этой тоске.
Степь беспрепятственно вливалась в город в этот поздний час, тихий и наполненный молочным сиянием звёзд. Увядшие травы пахли так же сильно, как когда-то в Крыму. Забавно: он мечтал увидеть Элизу на земле, так полюбившейся ему. Он мечтал подать ей руку, когда она будет сходить с корабля на доски наспех выстроенного нарядного причала. Будто такое было возможно, будто не сам лорд Мидас, как он давно уже называл Воронцова[73], должен был свести свою супругу на завоёванную им землю... Ему рисовался этот момент во всём раздирающем сердце великолепии. Породистый профиль графа чётко вырисовывался на фоне ослепительного неба. Он медлил, давая вволю наглядеться на значительность своей высокой фигуры, на золотой, слегка туманный блеск эполет. Длинные губы его улыбались снисходительно-благосклонно.
...Уже добравшись до своего жилья, почти на рассвете открывая толчком ноги утлую дверь, Пушкин рассмеялся наконец тем редко посещающим его смехом, который выдавал в нём высшую степень раздражения.
— И мщенье, бурная мечта ожесточённого страданья! — крикнул он сам себе внезапно возникшую строку неизвестно какого будущего стихотворения. И бросился лицом в подушку, уминая её кулаками. Он смеялся над наивной доверчивостью своей, которая привела его в Одессу под начало «европейца»; смеялся над друзьями, там, в Петербурге, хлопотавшими о его переводе и, очевидно, забывшими, что и в двадцать лет он был певцом свободы. Смеялся и над Воронцовым, до которого когда-нибудь дойдут же строки о том, что он всего лишь полумилорд, и многие другие, которые он ещё напишет.
...Сон не шёл к нему. Раздетый, он лежал на спине, закинув руки за голову, глядя в серый потолок, вспоминал рассказ старого знакомца, приятеля по Кишинёву Филиппа Филипповича Вигеля[74].
IV
Весною, ещё задолго до оскорбительной истории с саранчой, Вигель приехал в Одессу по казённой надобности, и Воронцов якобы (так передавал сам Вигель) добродушно попенял ему: почему тот, любя Пушкина, не постарается образовать его дельным человеком.
— Помилуйте. — Вигель раскинул руки перед генерал-губернатором, выражая тем величайшее удивление. — Помилуйте, граф, но поэты только то и умеют, что писать стихи.
— Но тогда они, как хотите, мой друг, вовсе бесполезны, для нашего края по меньшей мере.
Граф сидел, как всегда, ловко раскинувшись в кресле своим сухощавым длинным телом. Уже не за столом, а по-дружески рядом с гостем. В маленьких, острых глазах Вигеля поблескивало всё то же всегдашнее внимание, которое он на этот раз старался притушить.
— Он боится меня, — заявил Воронцов вдруг и мимоходом. — При всей поэтической натуре понимает: от моей аттестации зависит не только служба, но и сама судьба его. Другой бы благословил возможность жить не среди полудиких молдаван с Инзовым — полубезумным. Кстати, что Инзов?
Вигель вздохнул, рот его, похожий на переспелую вишенку, открылся с трудом:
— Генерал в добром здравии. О Пушкине сожалеет, они сошлись. В Кишинёве он слыл прямым наследником Байрона. Горести его старика трогали...
— Какие горести? Толпа поклонников была недостаточно густа? Он наверстал в Одессе. У нас бездельников, готовых сотворять кумиров, хоть пруд пруди...
73
74