Это исходное положение для последующих социально-политических результатов выступления. Возникает ряд сомнений, возбуждается множество вопросов первостепенного политического значения, происходит борьба интересов разных политических групп, столкновение взглядов революционных партий и единодушный взрыв негодования, имеющего в каждом случае иные мотивы: бушуют все партии, заседающие в государственной думе, но каждая из них требует чего то иного и в разном видит причину зла — одни требуют уничтожения охранной системы, другие — уничтожения «гидры революции», снаряжаются ревизии охранных отделений, создаются комиссии для предания суду жандармских генералов и на этой благодарной почве все больше обостряется борьба социальных интересов и политических противоречий.
Вряд ли какое либо террористическое выступление после покушения на Александра II вызвало большее политическое смятение, чем убийство министра Столыпина. Ничего подобного, конечно, не имело бы места, если бы Дм. Богров не выступил в маске — одновременно и сотрудника охранного отделения и революционера.
Действительно, если бы Дм. Богров на допросе показал, что был анархистом-одиночкой, использовавшим для своих террористических целей киевское охранное отделение, то произошло бы именно то, чего опасался Дм. Богров в разговоре с Е. Лазаревым.
Правда, не может быть никакого сомнения в том, что общество отнеслось бы к его словам с большим доверием, чем к утверждениям Кулябко, и очень скоро установилось бы отношение к Дм. Богрову, как в революционеру, индивидуально совершившему террористический акт и использовавшему для этой цели охранное отделение, одурачив это последнее с большим умом и ловкостью.
Но разве не правильно предвидел Дм. Богров, что такая оценка хотя несомненно и возвеличила бы его, как революционера-одиночку, но лишила бы его выступления всякого агитационного, социально-политического значения. Для общества и для политики это был бы лишь интересный, из ряда вон выходящий случай индивидуального террористического выступления, но случай, которому никак нельзя было бы придать никакого общего социально-политического значения.
А Дм. Богров, как мы видели из разговора его с Е. Лазаревым, дорожил именно революционным успехом своего дела, а не своего имени. Как анархист, не только на словах, но и на деле, он не обладал революционным пафосом и не искал революционной «славы», тем более за пределами своей жизни.
Это он и доказал на практике добровольно и сознательно пожертвовав своей революционной «честью» во имя признанного им правильным проведения поставленной социально-политической задачи. Поэтому так глубоко неправильна характеристика Дм. Богрова, данная его бывшим единомышленником П. Лятковским, когда он говорит, что Дм. Богров не хотел быть «мелкой сошкой», чернорабочим от революции, а стремился лишь к совершению чего либо грандиозного, из чувства «тщеславия».
Дм. Богров принес в жертву своей революционной идее, как он ее понимал, все — даже больше, чем жизнь, — свое революционное имя и честь.
В тот момент, когда мы станем на указанную точку зрения, мы сразу же поймем многое в поведении Дм. Богрова на следствии и суде, что до сих пор казалось загадочным. Так напр.: почему Дм. Богров отказался от защитника? Казалось бы, защитник мог быть для него единственным человеком, которому он мог доверить всю правду и который стоял бы на стороне его интересов не только в настоящем, но и в будущем.
Теперь нам ясна причина отказа Дм. Богрова от защиты: Дм. Богров имел свой план, который проводил до последней минуты жизни и план этот никак не мог быть им оглашен и согласован с тактикой политического защитника. Общение Дм. Богрова с адвокатом никак не могло бы носить откровенного, искреннего характера, а защитительная речь последнего пред военным судом должна была бы во всяком случае основываться на доводах совершенно противоречащих тем задачам, которые себе поставил Дм. Богров. Дм. Богров должен был довести свою игру до конца один, и никто не должен был быть посвящен в его идеи, уже по тому одному, чтобы преждевременным открытием их, хотя бы после его смерти, не нарушить той цели, которую он преследовал.
По той же причине Дм. Богров и в предсмертном письме к родителям не мог разъяснить истинных мотивов своего поведения — он тем самым преждевременно открыл бы свои карты пред всем миром. Он должен был ограничиться тем, что пишет: «последняя моя мечта была бы, чтобы у вас, милые, осталось обо мне мнение, как о человеке может быть и несчастном, но честном. Простите меня еще раз, забудьте все дурное, что слышите…».