— Да он не охамевший, он охуевший.
Это сказал Бабу, а Бабу моя персона не нравилась. В Бабу имелось около метра девяноста росту, немало деревенски-больших мускулов, следы от угрей по всей физии, отлично севшей бы на любого Тугарина, ведь Бабу имел честь быть кочевником в десятом колене.
— Ну, охуевший и ладно, — сказал Лис, — тебя оно ебёт?
Лис относился к редкой разновидности дедов-рядовых полка, будучи один-семь. И спорить с ним у Бабу особо не выходило. Субординация, хули.
Палатка Манько и прочих товарищей-командиров шестой роты с артиллеристами с третьим БОНом, стояла напротив них. Но не сказать, что от такого соседства дедовщина куда-то пыталась заныкаться или свинтить.
Так же стояли ещё две офицерские, перпендикулярно нашим трём. И в самом углу, перед проходом в ходы сообщения, сколоченная сикось-накось из чего вышло, перекошенная и уёбищная, темнела каптёрка батальона. И умывальник, холодный, сырой и с двумя лампочками Ильича, качающихся над ржавым корытом и несколькими кранами.
Кольцо траншей, торчащие кибитки постов, одиночных и двойных, чистая вертолётная площадка, автопарк, КПП.
И «кукушка» на самой макушке заставы. За бетонными плитами мостка через канал — блокпост СОБР и ОМОН. Само село Первомайское. А за ним — Кавказ и Чечня. Вот, собственно, и всё. Говорил же — нечего тут и вспоминать.
Серо-жёлто-выгоревшее пятно, растворившее в нас веру в человечность, остатки юности и смазавшее самое начало молодости.
Первомайка.
Домой
Свет прыгал в темноте, скакал и метался. Звук пришёл раньше, сперва ворчливый и нудный, но приближаясь — всё больше порыкивал. Колонна шла ночью, не дожидаясь утра. И мы ей радовались.
А мы ждали их всю последнюю неделю. Лабинцев. Мы хотели домой. В Краснодар.
Лабинский полк был нашим близнецом, совсем как Ваня с Васей, разве что младший если и уродился послабее старшего, то уж точно не глупее. Мы катались с ними весь второй год службы нашего призыва, пересекались тут и там, а последний раз встретились в…
Если вы помните кино девяностых, самого конца, кино, тогда частенько посвящённое кавказским войнам, то помните «Блокпост». Ну, где пацанов с прапором, хвост на каске, девчонка-снайпер, глухонемая сестра девчонки и всякие казусы с попадосами. Хорошее кино, в меру честное да настоящее, да-да.
Так вот — если вы его видели, то лабинский полк вам знаком. Уж его БТРы так точно, именно их семидесятки катались в кадре, семидесятки со скошенными трубами на жопе, номерам с буквой К на бортах и, если присмотреться, эдакой стилизованной птичкой в полёте на носу снизу.
Техника лабинцев выкрашивалась как на войну в Африке, в её саваннах и прочих джунглях: яркие длинные полосы, порой прямо кричащие и рвущиеся в глаза. Зачем они поступали именно так — не знаю, никто не рассказывал, а мы особо не спрашивали. Нам было достаточно знать о лабинцах рядом, понимая — с их стороны мы прикрыты.
Последний раз видел их там же, где сам попрощался с Кавказом и Чечнёй, второй чеченской и юностью. В селе Автуры, садясь в вертушку, МИ-26, «корову» ВВ, понёсшую нас в Моздок. Пацанов-лабинцев завели внутрь несколько краповиков, летевших меняться, они косились на нас четверых, запущенных раньше всех моим бывшим ротным, командовавшим полётами вованов, и даже не возмущались занятыми откидными сидушками.
На Первомайке мы пересеклись в первый раз. Они пёрли к нам через ночной Хасавюртовский район, ехали менять краснодарский полк, торчащий тут больше шести месяцев и совершенно одичавший от постоянства и дня сурка, не отпускавшего от себя ни на шаг.
— Художник, скоро уедем, — скалился довольный Ким, — слышь, рад?
Я радовался. Первомайка опостылела по самое не хочу, заставила ненавидеть всех вокруг и самого себя из-за невозможности просто сменить картинку перед глазами, пройтись по асфальту с пару километров и невозможности сделать себе кофе. Кофе, к слову, можно было бы стрельнуть у офицеров, но у тех самих закончился.
Колонна рычала и рычала, ворочаясь всё ближе к нам по узкой змее старой дороги. Никогда бы не поверил в радость от звука движков, едущих к тебе. Странная радость, отдающая гадкой слабостью, ведь улыбаешься из-за закончившейся службы, простенькой, не опасной, без войны и крови, просто сложноватой, отзывающейся внутри своей дуростью. Гадкая слабость, говорящая о тебе самом куда больше, чем можно признаться словами.
Думаешь, твоему деду было так же легко и просто, как тебе? Под Сталинградом, на Висле, у Берлина и в нём самом? Да уж.
— Художник, сейчас смена придёт, не спи, — гыгыкал Ким, — ты чего расслабился, душара?