Выбрать главу

— Станет биться с Ордою?

— Сам праведный Сергий благословил его на рать, и не отступит он от многотрудного и славного дела сего... Не ходи, княже, с мечом на единоверцев своих — то грех великой, его не отмолишь ни ты, ни дети твои в веках.

— Мамай велит...

— Устранися от зла — и сотвориши благо.

— Мамай предаст огню всю землю мою!

— Бог милостив... Устранися, княже! Не пролей крови христиан.

— Мамай зол. Он силён. Он идёт через Русь, дабы покорить немецкие, фряжские, свейские и все иные земли! Русь для него ныне — малая дернина под копытом его коня. Нам ли стоять супротив силы его бессчётной? С ним идут три орды, многое множество земель! Сила его необорима!

— А ты устранись, княже! Молю тя: устранись! Велика сила Мамая, но и сила Дмитрия немала. Русь что пахарь блаженной — силы своей до срока не ведает... Устранись!

Князь Олег поворотился к оконцу, унося от проницательного ока старика растерянный взгляд и тонкие, вдруг задрожавшие губы.

Через немалое время, в течение которого думы терзали его, он услышал гул голосов у церкви и приблизился к уличному оконцу. Там садился на коня духовник Дмитрия — Нестор. Нищие окружили его, прося подаяний. Их было так много, что только епископ Василий помог московскому посланнику выбраться из толпы.

— А ежели Дмитрей не побьёт Мамая, кто укроет сих людей от петли, от рабства, от плети? Не благо ли то, что я не противлюсь силе необоримой? шептал князь Олег всё громче и злее и... не мог убедить себя в правоте своей.

16

Москва ещё жила своей обычной жизнью, но и она, эта жизнь, всё чаще перетакивалась с тою, что внесена была переполнившими город полками. Их блеск и гром, ржанье коней, бой барабанов-тулумбасов, посвист сопелей будили от Кремля до слобод. Московские, видавшие всякое галки с криком повисали над церквами, но потом приноровились, стали отлетать на день с поля, будто осенью, и возвращаться к ночи в свои гнезда.

На плотине через Яузу, как раз напротив избы Лагуты, прилюдно пороли купца, торговавшего бражным мёдом и сбывавшего фряжское вино ополченцам, на что запрет вышел повелением самого великого князя. А в народе только и разговоров было, что о Мамае, об Ягайле да о князе Олеге, осыпанном проклятиями.

Кузница Лагуты — проходной двор. Днём и ночью там околачиваются отроки, мужеством наделённые, готовясь вместе с отцами и старшими братьями на рать, но после того, как по Москве разнеслась весть, что юный гридник Палладий сбирает войско юных воев, все как с ума посходили — все запросились в то войско, аж до младенцев сущих. Выла Москва материнскими голосами, но разве остановишь...

— Акиндин!

— Не приступай до меня!

— Да погляди ты на меня!

Старший Лагутин сын, Акиндин, доковывал себе калантарь, ему было не до баловства младших, но меньшой брат, Воислав, грудью напирал, выставляя свои дощатые доспехи — зерцалы. То-то мать поищет дубовое днище у бочки!

— Да добёр, добёр!

Пётр, второй сын Лагуты, и правда сбирался на брань. Ему Анна сама простегала до подошвенной крепости льняные пластины под дубовые доски, что лягут на грудь, на плечи сына. Сверху доски обтянуты толстой сыромятной бычьей кожей. Шлема у Петра не было, и он сам простегал толстый льняной колпак, надел его под большую баранью отцову шапку.

— Акиндя, зри! — Пётр похлопал ладонями по шапке.

Старший лишь кивнул мрачно. Столько доспехов наковано в последние годы, а себе не оставлено — всё ушло на подати, на плату за железо, привезённое купцами из Устюжны железодельной, из земель свейских.

Совались в кузницу ребятишки из соседних изб. Прибежал и младший Лагута, Воислав, теперь уже показывать шлем. Сварганил он шлем из двух бараньих шапок: на свою старую надел сверху шапку брата Петра, обклеил берестой, выпросив у плотников копытного клея, а сверху покрасил суриком, за коим бегал ко двору князя Серпуховского, в большие кузни, где красили суриком щиты.

— Акиндя! Петро! Онтошка! — Все три брата рассматривали калантарь, который заканчивал старший. — Зрите на мя!

— Да добёр, добёр!

Воислав кинулся в том шлеме по слободе кузнецкой, останавливался у каждой избы, показывал ребятам и, хмурясь, твердил:

— О, зрите: татарва булавой даст по челу — всё не так!

И гладил ладонями свой мягкий шлем.

Сестра Олисава на своём семнадцатом году уже чуяла предстоящую грозу и ходила заплаканная, как и мать. Вот она прошла мягкой девичьей походкой, чуть покачивая толстой косой и не подымая глаз на засмотревшихся на неё сверстников Акиндина. Она пронесла на конюшню глиняный кувшин пива для писца. Там, в чистом углу конюшни, где у оконца пахло упряжью и было светло, писец из Лыщиковой церкви писал по слову отца завещание.