Выбрать главу

Недолюбливали бояре новых людей, заводившихся около князя, особенно молодых, уж больно скоры и востры они на слово — чище татарской сабли бреют. Вот Кочевин-Олешинский выступил из ответной, глаза выкатил в удивлении, волосы пальцами боронит одной рукой, бороду — другой, будто голову разодрать намерен на части. Нет, чтобы молча меч принять, уколол, назвал по-старому:

— Дай-кося мой меч, Михайло-сокольничий! Молча Бренок подал ему меч в дорогих ножнах — на сорок гривен серебра.

— Казной-то повёрстан? — ткнул Олешинский Бренка кулаком в живот.

Слава богу, сдержался Бренок, не ответил тем же, но благочестиво изрёк:

— Я князю служу не за злато и благо — молю ему по вся дни за душу христианскую его.

Тут Митька Монастырёв сунул меж ними медвежью голову, схватил меч в золочёных ножнах и стал его прилаживать к поясу.

— Эй! Эй! Тать окаянный! Почто меч мой похитил? А? — взревел боярин Шуба, вмиг налившись краской злобы.

А Митьке того и надо: заржал так, что из княжей половины испуганно выглянула сенная девка, но увидала здоровенного красавца и убралась, охнув, — неделю Митька сниться будет...

— Яко тать, на чужое добро накинулся?

— Держи, боярин Акинфей! Не надобен мне твой позлащённый меч, понеже годен он токмо девок пугать. А ну, Бренок, дай-кося мой!

Бренок охотно подал Монастырёву его крупный, тяжёлый меч в простых кожаных ножнах, отделанных медью.

— Ладен у тебя меч, Митька, — похвалил Бренок.

— А вот убьют — тебе завещаю! И опять засмеялся.

— Не буди судьбу, Митрей! — набожно перекрестился воевода Плетей. Взял сам свою кривую, татарского пошиба саблю, поправил на голове мурмолку, тоже не русского пошиба, и направился к митрополиту, брату своему, узнать, почто не был на сиденье боярском, здоров ли старец.

Шуба уходил недовольный. К Монастырёву больше не вязался, но не удержался и заметил Брейку:

— Коль в милостники попал, бога не забывай!

— Судьба озолотит — свечку Михайле-архангелу поставь, а нам мёду бочку! — встрял Кочевин-Олешинский (всё-то выгоду зрит во всём!) и засеменил короткошагой походкой своей блудливой.

"Шёл бы ты, шелудивый!.." — в сердцах подумал Бренок, отвернувшись, чтоб не видеть, как зацапал опять он бороду и сальные волосы на голове пальцами.

Монастырёв наклонился к уху Бренка, двинул его плечом и кивнул на Олешинското:

— У боярина Юрьи своя чужую гоняет, вишь чешется! — И снопа засмеялся, вывалившись на рундук...

Шуба тоже обронил на ходу наставительно:

— Молись за князя. Бога не забывай!

— За князя молясь, не тебе же я поклоны кладу! — не выдержал Бренок.

— Эва, язык-от у тя! Наперёд разума стелется! Великий князь вышел последним, пошутил:

— Все мечи роздал?

— Все, княже...

— Ну, так ты не разбогатеешь: надо себе оставлять!

В переходных сенях густо пахло щаным духом мясным, гаревой сытью гречневой каши — исконной приправы к щам. Запахи звали к себе и бояр, и воевод, но Дмитрий никого не удерживал и не приглашал к столу, изменив намерение утреннее: сейчас каждый час был дороже гривны.

4

Дмитрий вышел из Кремля небольшим полком. Не повелось так-то выходить великому князю во главе небольшого воинства да ещё против какого-то посла, единственное утешение и оправдание было в том, что Михаил Тверской держал наготове свои полки. Однако Дмитрий не пошёл в землю тверитян, не пошёл он и на зов Сарыхожи во Владимир, путь княжего полка пролёг на Переяславль-Залесский. По левую руку от князя ехал Владимир Серпуховской. Справа был отныне Михаил Бренок. Как ни косились старики бояре, а слово княжье обрело силу и не позволяло открыто перечить воле Дмитрия. Брейку, по всему было видно, хотелось показать свою службу, он готов был ко всему, вплоть до тяжкой битвы, но полк выступил небольшим числом, не слишком дружно и неярко: все были в походных неброских доспехах, даже шлемы на великом князе, на больших воеводах, даже на князе Серпуховском и воинственном Боброке не горели златом, правда, брат лишь провожал Дмитрия за городскую черту, оставаясь за него в Москве.

Впереди с двумя слугами ехал московский тысяцкий Василий Васильевич Вельяминов, слева от него — подуздный, справа — мечник. За всю дорогу тысяцкий лишь раз оглянулся, прикинул расстояние меж князем и собой, и больше князь не видел его прихмуренных, узко поставленных глаз. Дружина Вельяминова, его гридня, была оставлена в Москве по повелению князя. Вельяминов не перечил, но был обижен, что без него прошёл боярский совет. Упрямо щетинился его посеребрённый затылок, вспыхивая на солнце. Он ехал в самом лёгком воинском наряде, даже шлем вёз на руке его мечник, младший брат купца Некомата. Тысяцкий порой молодцевал впереди, как бы расчищая для великого князя дорогу, но в то же время в этом выезде вперёд, в этом ненужном облаке пыли сказывалась обида за холодность Дмитрия, вдруг забывшего родственную связь с Вельяминовыми. Сутулая, боевым луком выгнутая спина Василия Васильевича, казалось, кричала: знаем себе цену! Но Дмитрий не мог простить ему самовольные связи с Ордой — подарки туда и приём оттуда. Большую волю взяли тысяцкие на Москве, и случай с Алексеем Хвостом, убитым среди Кремля, ничему их не научил. Дмитрий знал, конечно, истоки силы тысяцких, истоки эти уходили во глубину московского люда, в его доверие и поддержку, но грядут времена, в коих двоевластию места нет.