20
В сумерки за Дон были отправлены две крепкие сторожи — Семёна Мелика, почти бессменно гулявшего под боком у татар все эти последние дни, и небольшая, быстроконная Захария Тютчева. Во тьме они отогнали разъезды татар, а потом сами едва не сшиблись в смертельной рубке, обознавшись. Они за полночь колесили по Придонью, пока не увидели вдали, в своей стороне, высокие огни. Только тут спокойно передохнули: то были костры десяти тысяч ратников передового полка, выдвинутого в ордынскую сторону на сто саженей дальше самого крепкого и надёжного — большого полка. Значит, завершилась переправа и все полки вышли на свои места, чтобы утром окончательно выверить свои последние рубежи.
Захарий Тютчев вдруг вспомнил, что на том берегу Дона, в обозе, оставлен малый бочонок мёду. Он напомнил об этом Елизару Серебрянику, выехавшему с ним, и оба порешили, как поклялись: открыть тот бочонок после брани...
— Тихо! — Семён Мелик привстал в стременах. Воины прислушались. Странный звук, будто шелест одежд, послышался в темноте. Звучал долго, и никто не мог разобрать, что это. Правда, Захарию показалось, что когда-то встречал он такое, и он вспомнил, что было это давно, на походе против Ольгерда, когда их сторожевой полк наткнулся на литовцев, а в утреннем бою они потеряли сотоварища... Тогда с вечера вот так же раздался в воздухе шелест.
— Лебеди! — догадался Тютчев.
Большая стая птиц, изредка тревожно вскрикивая, прошла за Непрядву, и оттуда ещё доносились их тревожные и печальные голоса.
— Семён! Где ты? — Тютчев в темноте подправил к Мелику, негромко и убеждённо сказал: — Татарва птицу спугнула. Птицы много поднялось, понеже вся Орда грядёт... Довести надобно великому князю: ночью не напали бы!
— Вот ты и доведи!
— Почему я? Служба моя в сию ночь тут. — Тютчев насупился, запыхтел в темноте. В конце концов он тоже начальник своей сторожи и сам волен повелевать. — Елизаре! Серебряник! Скачи до великого князя и извести его про лебедей.
Воины обеих сторож с тайной завистью слушали глухой стук копыт, затихавший в стороне высоких костров. Там уже не таились. Там ждали...
От полка левой руки князь Дмитрий и Боброк выехали за костры и краем дубравы, казавшейся во тьме непроходимым лесом, углубились далеко в простор Куликова поля, где уже не слышно было треска сучьев, огня и многолюдного тихого говора, сливавшегося в сплошной гул низких мужских голосов. Не слышалось уже и запахов полкового варева и дыма, на Куликовом поле пряно пахли перезревшие травы, некошеные и не стравленные окотом. Завтра они, преклонливы и печальны, обагрятся кровию великой, какой не суждено будет видеть ни одному полю на земле...
Начался чуть заметный подъём — то Красный холм. Остановились. По правую руку кто-то проскакал из ордынской стороны. Тревогой повеяло от этой ночной скачки. "Кто-нибудь из сторожевых воев", — подумал Дмитрий.
Дмитрий Боброк-Волынский считался волхвом в народе и среди бояр, и Дмитрий замечал у него порой странные взгляды, пронизывающие человека. И казалось князю, что только он, Боброк, может предугадать в эту ночь день завтрашний, день страшного суда земного. Как будто услыша помыслы великого князя, Боброк медленно слез на землю, прошёл несколько шагов, потом припал всем телом к земле и замер. Конь Боброка подошёл и стал над ним. Дмитрий различал лишь белый, вышитый подол рубахи, торчавший ниже кольчуги. Хотел окликнуть зятя, но увидел, что он лежит и слушает, припав ухом к земле.
Лишь сейчас, когда за спиной всё слабее и слабее становился гул многотысячного воинства, готовящегося к смертному бою, а отсветы костров меркли, — лишь сейчас увидел Дмитрий над собой громадный купол звёздного неба. Он загадал было на падающую звезду: коль падёт в ордынскую сторону его победа... но ни одной звезды не упало.
— Что скажешь, Митрей?
Боброк по-прежнему лежал неподвижно, правым боком к русскому лагерю, левым — к Орде. Но вот поднялся. Угрюмо ответствовал: