Выбрать главу

— Безверие у тебя же! — воскликнул Акинф. Он порывисто сел на полу лампаду качнуло воздухом.

— Безверие — та же вера, токмо гонимая. Акинф сидел неподвижен, как скала. Молчал.

— Ты не стригольник ли? — спросил Акинф, собравшись с мыслями.

— Таков и есмь!

— И вместе со своею ты и душу отрока рушишь? — спросил Акинф, кивнув на спутника Карпа, в котором он признал юношу.

— Душу рушит вера неправедная! — воскликнул Карп.

— Истинно! Твоя вера и есть неправедная!

— То суесловие пустое!

— Так ли? Чем вера твоя праведна? Отвещай мне с рассуждением.

— Мою веру гонят, и посему она праведна, ибо по вси века не тот прав, кто избивает, а тот, кого избивают!

Из чулана своего вышел сторож, остановился у рогожной занавески и хотел, должно быть, что-то сказать ночным гостям, но всё, что услышал он, было страшно и непонятно. Он молча постоял, махнул, как прошлый раз, рукой и снова ушёл спать.

Теперь молчали все. Акинф долго ворочался, заматываясь в рыболовную сеть, с которой он бродил по княжествам, что-то шептал порой беспокойно. Карп уснул тотчас, и храп его раскатился по всей сторожке.

"Стригольник... — с изумлением думал Елизар. — По Мономаховым временам как раз и сошлись бы с волхвами. Смелые и пречудные люди, с раем и адом играют! Непостижимы в помысле своём..." Он слышал беззаботный храп Карпа, беспокойный шёпот Акинфа, и ему казалось, что тот, кто так ангельски беззаботен после страшного спора, или прав, или беспредельно грешен и закоренел в грехе своём, а тот, кто смущён крамольными речами и неспокоен, — простодушен и честен и потому близок душе Елизара. Ему было не до сна так неотвязны и тяжелы были мысли его, коих не одолеть не только за эту ночь, но и за день и за все дни, отпущенные ему на этом свете. Он лежал неподвижно, опасаясь потревожить Халиму. Она тоже, казалось, не спала, знобко прижавшись к нему, слушала, должно быть, как беспокойно бьётся его смятенное сердце, и, не понимая ещё русскую речь, пыталась постичь не постигаемое даже им, её мужем.

Утром, чуть забрезжил рассвет, случилось то, что назревало с вечера: сторож кладбищенской церкви, всю ночь ворочавшийся в своём чулане, уложил наконец все помыслы о вчерашнем споре и вышел к ночлежникам. Елизар проснулся оттого, что сторож гнал стригольника Карпа, замахиваясь на него веником, плевал ему в спину, грозил затравить собакой. За Карпом он выгнал и отрока, пришедшего с ним, и всё это сделалось в одну минуту.

— Вероотступники! Пёсий помёт! Батыя науськаю! Затравлю! — кричал сторож уже в кладбищенских воротах, и там же слышался тяжёлый лай Батыя, большого пса.

Елизар с Халимой скоро собрались и вышли из опустевшей сторожки. Конь стоял совсем близко у ограды, прислушиваясь к лаю собаки и голосам людей. Рядом с ним темнела в рассветной сутеми крупная фигура Акинфа. Он ласково гладил коня по шее, бокам, по подбрюшью, а увидав хозяев, смутился и пошёл к воротам, крестясь. Елизар только сейчас, при свете нарождающегося дня, увидал на несколько мгновений лицо этого человека — молодое, румяно-белое, как у девицы красной, и с таким тихим, таким чистым взглядом больших серых глаз, что Елизар и Халима засмотрелись на него, не ответив даже на прощальный поклон. Акинф вышел за ворота, прямо на крик сторожа и лай собаки.

— Антихристово семя! — кричал сторож на Карпа. Карп сидел на камне саженях в десяти от ворот я перематывал онучи.

— Вот она, вера-то! Гляди! — воскликнул он, увидав Акинфа. — Суди, православный: мою веру гонят — не она ли праведней?

— Спаси тя бог, странник, сохрани и помилуй... — ответил Акинф.

Собака, лаявшая издали — страшна, но труслива, — подбежала к Акинфу, обнюхала его и села у его ног, привалившись боком к чужому человеку. Сторож воззрился на пса и тоже, как Елизар, не ответил на прощальный поклон Акинфа, а когда тот пошёл по дороге, окликнул:

— Кто ты, добрый человек? Акинф обернулся и ответил:

— Из брянских я. Из роду Пересветов.

Над зарослью ивняка, охватившего дорогу от монастыря, ещё некоторое время светилась его большая русая голова.

Елизар оседлал коня и одним поклоном простился со сторожем.

6

— Ну и тяжёл, пёс!

Бренок сдёрнул петлю с деревянной пуговицы на кафтане, обнажил распаренную грудь.

— Как не быть тяжелу, коли мёду хмельного испил ведро! — так же сердито вторил ему Захарка Тютчев.

Пот тёк с него градом. Скинуть бы кафтан, да при службе нельзя. Он украдкой посмотрел на княжий терем и пнул пьяного посла Сарыхожу — ни звука: пень пнём.