За одиннадцать лет боярских сидений он вошёл во вкус княжего правления, раскусил бояр, видел с полвзора, что написано у каждого на лице, что отпечатано в душе за поклоном, за улыбкой, и пусть он ещё ошибался, но всё верней и ближе был к тому престольному часу своему, когда ошибок быть не должно. Он знал, что скрывают в лице, что прячут за бородами — скуку, злобу, неудовольствие, страх, надежду или коварную неправду, корысти своей ради. И чего только не было на сиденьях боярских и тут, в ответной, и на больших — в гридной палате, пока не обрёл он к двадцати годам свой голос, пока не укрепил руку на первопрестольном княжестве Московском! Теперь голос его слушали не в бывалом притворстве, когда можно было для чину покивать бородами, мол, молодо-зелено, а сделать своё, теперь большинство бояр даже заглазно считало юного князя ровней по уму им, старикам. Побаивались скрестить с ним мысли свои, взгляды и слова. Брал Дмитрий боярское сиденье не властью, не красивым голосом, клиросноисправным, широким, исполненным и юношеских переливов, и мужской твёрдости одновременно, а тем как раз, чего многие боялись, — неожиданной простотой и разумом, которые черпались князем из неведомого им кладезя и которыми одарила его природа.
Дмитрии смотрел, как состарился митрополит Алексей, смотрел и будто впервые видел его таким. Он подумал, каково будет Руси без него, и испугался: много значил этот старец для Москвы, для других княжеств, чаще всего лишь им и объединяемых, и всё для него, для великого князя. Как мог он в те годы недолюбливать его? Ведь не своего сана ради — Орда и без того чтила и заигрывала с духовенством! — сел этот старик на коня и поехал с двумя отроками в Сарай Берке в страшный год смерти князя Ивана. Он поехал, но не обогнал толпу князей, кинувшихся за ярлыком, как те собаки, которых дразнили мальчики-холопы. Они приехали к хану загодя, наушничали, одаривали его серебром и золотом, льстили, молили, клялись в вечном холопстве, готовые бросить всю Русь к его ногам, как было при Батые, обиравшем эту землю до нитки, — на всё готовы были князья, в том числе и его разлюбезный тесть, князь Нижегородский Дмитрий Константинович[29]... Все они, волкам подобно, взалкали власти, дабы сесть на священном Володимерском престоле, в городе ангельской тихости и красоты, где так светлы Боголюбские соборы... Сколько сил, терпенья, выдержки, мудрости, сколько даров из кладовых церковных потратил митрополит Алексей, чтобы отринуть ярлык от нечистых княжеских рук — тверских, рязанских, нижегородских — во имя того, чтобы он, Дмитрий, вокняжился по законной заповеди — по отчине и дедине.
— Не желаешь ли прохладиться, святитель? — ласково спросил Дмитрий митрополита и сделал знак.
Двое бояр — Шуба и Олешинский — кинулись к кувшину на подоконнице и налили небражного мёду со льдом. Митрополит испил, окстясь. В ту же кружку Дмитрий велел налить себе, а потом потянулись к медовой прохладе и остальные. Грузному Боброку было тяжелей многих переносить жару, но он переждал всех я только потом выпил немного, что осталось, и снова сел, начал растирать колени ладонями. В ответной не только он страдал от жары, страдали все, но не менее мучительной была неизвестность — что в грамоте из Орды? У каждого были дела по дворам, но как тут уйдёшь? С другой стороны, сидеть и ждать, когда оклемается Сарыхожа и обретёт дар речи, не было смысла: ещё неизвестно, скажет ли он, что в грамоте.
Серпуховской выкликал Свиблова, спросил:
— Что, рассмехнулся?
— Ожил! И рукама и ногама водит!
— Фыркат ли от воды?
— Фыркат, Володимер Ондреич, и главу трижды воздымал!
Это известие немного расшевелило палату, однако митрополит вздохнул и промолвил, крестясь:
— Не ждёт моё сердце добра от треокаянного. Слова эти показались Дмитрию верными.
Он задумался, потом тряхнул головой и обратился ко всем:
— Видать по всему, бояре, что ныне ногайские торги ране прежнего разгорятся, потому бескормица, и ногайцы коней сбыть до падежа норовят.
29