Дмитрий сидел в полузабытьи, покусывая нижнюю губу, захватывая её всё больше и больше зубами, пока они бело не обнажились, будто в улыбке. И странна была многим эта улыбка при задумчивом взоре, в оконце уставленном, где воссиял на жаре и солнце золочёный купол Успенской церкви. Там лежит его дед, (но отец, а где суждено лежать ему, Дмитрию? Не в Орде ли?
Молчал совет боярский. Не решались подтолкнуть великого князя ни ближние бояре и воеводы, ни первостепенные старики, больше всех истомившиеся, ни даже Боброк с Серпуховским не осмеливались нарушить тишину. Дмитрий слышал эту тишину вполуха и рад был, что не шикают, не сморкаются, не ёрзают в нетерпении, — и на том спасибо...
— Чего так прискорбны? — вдруг весело спросил он, сам не ожидая, что так легко выйдет из тенёт нелёгких мыслей. — Молчите... Али князя жалости предали?
Загудела вновь палата, согласно закивали, замахали подолами лёгких кафтанов, заутирались ими всласть. Чашник Поленин на радостях вбежал, думая, что настал конец необычно длинному, тяжёлому сиденью.
— Ну, а землю московскую и всю иную Русь вам не жалко? — вдруг жёстко спросил Дмитрий. — Молчите? А не пора ли порассудить так: открестись я от Орды — и быть внове нашествию ордынскому! Полягут дружины, сгинут города, сёла, погосты, грудной дрянью восплачет полон, и матери не оросить слезою сына, мужа, брата... Всех нас рассеет Орда, и так будет во веки веков... покуда мы каждый во свои колодцы глядимся, мним, что — в зерцало, а глядимся во гроб.
Ответную как холодной водой окатило — окостенела. Друг на друга не глядят. С князем взглядом встретиться страшатся. А тот, будто на коня сел, взъярился на весь совет и пошёл колоть то одного, то другого, как копьём с размаху, да не подтоком колол — рожном:
— Палёным запахло на Руси, а у вас уж серебро в землю легло, камнем придавлено со молитвою. Уж кони, поди, у многих под сёдлами выстоялись, бежать на Двину, в Новгород, что богат да белокамен, во Псков своенравный, в Стару Ладогу — велика земля русская, примет. Только и её пределам конец есть! — Дмитрий снова выждал минуту. Никто — ни звука. — А когда побежите, бояре, меня не забудьте взять с собою. Что глядите? Не рассмехаться мне ныне день выпал, а очей от истины не отводить... Внимай и ты, брате любезный мой: силушки у нас супротив Орды не сметалося во единый стог. И будет так, покуда Тверь волком кидается на Москву, Рязань камень держит за пазухой. Новый город казной кичится да любовь свою меняет — то к Москве главу преклонит, то к Твери, как купец-персиянин в нечистом гареме своём. Хорош и Псков! Он думает, долго проживёт на ватагах своих похмельных! А иные города? Где они? С кем они? Очи катают за Днепр и за Волгу, а нас, единоверцев своих, не приметят: слепы. Котята слепы первую неделю, а мы полтораста лет, да не молоко лакаем, а кровь, и не чуем по дикости своей, что кровь та — единородна! Не простится нам та кровь, отольётся на этом свете в детях, на том страданиями души нашей...
Как ни старался Дмитрий выстоять перед боярством, не сорваться голосом, не выбрызнуть слезой, но не сумел до конца: пересохло горло, завяз язык, прилип к нёбу. Поднялся со стольца, подошёл к подоконнице, налил квасу, отстранив чашника, и выпил всю кружку единым махом. Швырнул кружку.
— Орда ярлыком нас манит, пряником заморским. Меня, грешного, Михаила Тверского, Ольга Рязанского. А давно ли подкидывал ярлык, будто падаль-приваду, нижегородскому князю, тестю моему разлюбезному? То-то радости было! То-то вожделенного ярлыка возжаждал, готовый за него всей землёй русской к Орде отложиться! Не с того ли люди чёрные московские над нами, над князьями, посмехаются, а отроки сущи, вторя им, мяса кусок кидают псам, будто тот ярлык... Любо им и горько нам, понеже достойны мы глумления их, когда те отроки в веселии пребывают, во собак нас обратя. Поделом! Поделом нам, нынешним, и тем, кто допрежь княжил... Святитель наш, митрополит Алексей, истинно речёт по всем церквам и монастырям, пред миром и на советах наших боярских: за грехи, мол, людей та пагуба нашла на Русь святую. И внемлем мы тем словам митрополита, и молимся молча, не смея бога гневить, но кому из нас не ведома ещё изначальная вина нынешней горькой поры? Уж не всех ли нас обуяло недоумие? Молчите? То-то! Ведомы нам те люди и те грехи их, что ввергли землю в сию геенну огненную. То князья высокомерные, что пред Калкою-рекою прияли на душу свою великий грех: междоусобицею презренной выказали безродье земле своей! Вот он, грех — грех властолюбия, братопредания, небрежения землёй своей, и гнездится он в душах наших со времён Батыевых и доднесь... Кто укажет нам путь искупления того греха, путь избавления? Где он, тот путь? Откупиться? Русь отдала горы злата и серебра! Отдала детей и жён! Слезами её полнятся реки и солонеют моря, а чёрная ночь всё простирает крыла свои. И мнится мне, бояре, что иная плата суждена нам во искупление — плата кровию великой на поле брани... И да простится мне дума сия, а кто покажет мне иной путь?