Выбрать главу

12 октября куликовскому герою исполнилось тридцать лет. Но вряд ли на Боровицком холме этот день был чем-то выделен из числа других. Не было еще в тот отдаленный век обычая праздновать дни рождения; подобное внимание человека к себе, к более или менее заметным календарным событиям личной жизни, прояви его кто-нибудь, вызвало бы не просто усмешку, но укоризну, осуждение. Иное дело — именины.

Именины великого московского князя отмечались, как мы помним, через две недели после дня рождения. Где-то между двумя этими числами Дмитрий Иванович съездил в Троицкий монастырь к Сергию. Он постарался начертать перед старцем в словах хотя бы некоторое подобие тех небывалых событий, свидетелем и участником которых стал в течение двух последних месяцев. И конечно, одним из первых его слов была благодарность за инока Александра Пересвета.

Возможно, именно в тот приезд Сергий и высказал вслух пожелание, чтобы в одну из суббот накануне дня Дмитрия Солунского ежегодно отправлялось повсеместное, общерусское поминовение воинов, павших за отечество. Этот день стали с тех пор называть Дмитровской родительской субботой, «поминальною и вселенскою».

Так вот отметили победу.

Тогда же Дмитрий дал денег троицкому игумену на строительство еще одного монастыря — обетного, в память Донского побоища.

По возвращении в Москву велел он созывать на 1 ноября съезд всекняжеский, и, как летописец помянул под тем числом, «вси князи Русстии, сославшеся, велию любовь учиниша межу собою».

Может показаться несколько странным, что, говоря об этой торжественной встрече победителей, летописец не перечисляет ее участников, а главное, умалчивает о содержании съезда. Но так в отношении съездов делалось, за немногими исключениями, всегда: и во времена Киевской Руси, и позже. В таких встречах обязательно имелась своя внешняя, праздничная, застольная сторона; но то, что обсуждалось на трезвую голову, оставалось сокрытым от всякого постороннего слуха, так что и летописец, как в данном случае, мог отметить лишь самое общее: «велию любовь учиниша межу собою».

Как раз подоспела весть о гибели Мамая.

Оказывается, великий темник, опамятовавшись после позорного бегства, вознамерился немедленно, сей же осенью, исправить случившееся — вернуться на Русь изгоном. Откуда он к остаточному своему войску добирал новые полки, неизвестно. Сообщали только, что уже двинулся было Мамай в поход, да непредвиденная вышла задержка. Такая, что вскоре в иную совсем сторону пришлось заворачивать ему своих конников.

Тохтамыш, выученик и союзник Тамерлана, тот самый, что завоевал Синюю Орду и сидел теперь в Сарае Берке, узнав о поражении Мамая на Дону, разумеется, захотел извлечь выгоду из беды соседа-соперника. Возглавляемые им тьмы перевезлись через Волгу и вторглись в пределы Мамаевой Орды.

Иногда в исторической литературе можно встретить упоминание, что войска двух враждующих орд столкнулись при речке Калке, той самой, возле которой русские когда-то потерпели поражение от полководцев Чингисхана. Но зачем, спрашивается, Тохтамышу, да и Мамаю, нужно было забираться так далеко на юг? Ведь великий темник уже начинал поход против Руси? Есть предположение, что рати встретились несколько западнее Донца, у притоков Ворсклы, один из которых звался Кальченка. Разбитый здесь наголову, преданный к тому же своими мурзами, вконец обесславленный, Мамай побежал в Крым.

Достигнув Кафы (Феодосии), Мамай вступил в переговоры с правителями города, прося предоставить ему убежище и обещая хорошо заплатить. Генуэзцы вызнали, что злополучный темник, точно, пожаловал в Крым не с пустыми руками. В его обозе были припрятаны тюки с золотым и серебряным содержимым, с драгоценными камнями и «множеством имения».

Впустить Мамая впустили, но лишь затем, чтобы никуда уже из Кафы не выпустить. С помощью денег он спасся, но деньги же стали причиной его гибели.

Не сохранились для истории ни месяц, ни день гибели Мамая. Бесславный конец! Да и мог ли он быть иным? Оплакивать покойника не нашлось кому, ибо нет на земле более одиноких людей, чем эти вселенские изверги, играющие, как в шахматы, судьбами целых народов. Между ними и остальным миром — непроходимая пустыня.

Тохтамыш сам, не дожидаясь, пока придут к нему русские послы (да и придут ли еще?), отправил к великому князю московскому своих посланников со словом, что он, Тохтамыш, «супротивника своего и их врага Мамая победи» и ныне садится «на царстве Воложьском».

Эта почти как бы дружеская предупредительность нового хозяина Улуса Джучи произвела на Руси вообще и в московском доме в частности благоприятное впечатление. Дмитрий Иванович тут же, не откладывая надолго, послал в Сарай киличеев с соответствующими приветствиями и дарами. Тохтамыш, если он, конечно, неглуп, понимает: своим нынешним успехом он во многом обязан Москве. Но, похоже, он это понимает, и битва на Куликовом поле произвели на него должное впечатление. Как ни трудно рассчитывать на благородство и постоянство ордынцев, а все же хотелось бы верить: после 8 сентября могут начаться между ними и Русью совсем новые, достойные отношения. Почему бы и нет, наконец? Главное, лишь бы поняли в Сарае: мы уже не те, на прошлое нас не повернуть, под переломленный хомут не вогнать.

В эти месяцы думалось и чувствовалось русским людям с той повышенной ясностью и остротой восприятия, какая бывает у человека, выздоравливающего после длительной болезни. Испытанное поднимало на новую высоту, откуда и виделось дальше, и многие тяжелые обстоятельства, что прежде угнетали своей неминуемостью, теперь выглядели как-то мельче, второстепенней, казались легкоразрешимыми.

С таким вот чувством Дмитрий Иванович призвал однажды к себе своего духовника, игумена Симоновского монастыря Федора, и имел с ним беседу, после которой Федор отбыл в Киев. Игумену поручалось свидеться с находившимся сейчас в Киеве Киприаном и от имени великого князя московского и владимирского просить его приехать в Москву на пустующую митрополию.