Что ни поход — все больше становилось у него подручных князей. Год от года больше полков оказывалось в московском воинстве. Стали и князья понимать: в единении сила. Сами приезжали в Москву стать под руку Дмитрию, мириться или уговариваться о дружбе с ним: все труднее становилось ближним уделам противостоять Москве. Стала Москва богаче, торговее; спокойнее было за ее спиной, нежели одиноко стоять перед Половецким полем.
Ольгерд Литовский, сын Гедимина, приходил под стены Москвы, да не смог взять город. Татары набегали на дальние пределы московские, булгары озоровали на Волге. Не было года для роздыха.
Науку Дмитрию произойти довелось битвами, а не рукописанием; жизнь познать на окровавленной земле; людей — в воинском стане.
Дважды ездил в Орду — договариваться с Мамаем. Ходил войной на булгар и разгромил их. Взял Казань в позапрошлом, в 1376 году. В прошлом году умер опасный враг — старый Ольгерд Литовский. Теперь похоронили Алексея-митрополита, наставника Дмитрия. С детского возраста князь вникал в наставления его. Вельми учен и мудр был Алексей!
Он вложил в сердце Дмитрия твердость, он ковал из юноши воина, готовил не для книг — для меча.
— Не тщись покорять чуждое племя, но противоборствуй всякому, кто твое племя поработить тщится! — говорил Алексей. — Аще немощен возрастом, но аз реку: сними ярмо басурманское с земли Русской, Димитрий. И еже един ремень того ярма порвешь, благо ти будет. И преемству своему закажи остатние ремни рвать. Вольный народ силен, угнетенный — день ото дня слабее становится!..
И скоро уже сорокоуст по нем свершать. Горестно сие.
И Дмитриев дядя Симеон Гордый, умирая, завещал единение меж всеми князьями русскими, но, опасаясь чужих ушей, изъяснял иносказательно:
«Я пишу вам се слово того для, чтобы не перестала память родителей наших и наша и свеча бы не угасла». Эта свеча означала борьбу с чужеземным игом.
Теперь — слышно — идет усобица промеж сыновей Ольгердовых в Литве. И в Орде тянется усобица. Пока враги тяжбятся и режутся сами с собой, надо не покладая рук крепить единомыслие на Руси, стирать с нее кровь прежних усобиц.
Ночной дождь минул. Слышно, как в Чудовом поют утреню. Там ныне почиет Алексей. От влажной земли встает пар к весеннему солнцу. Птица в саду смолкла. По дворам колют дрова, стучат бадьи, спускаемые в колодцы. Видно вон, как топор к вожже привязывают, надо со дна упавшую бадью достать; глядишь, и топор там же окажется! Перекликаются женские голоса. По улице идет народ к торгу. Москва встает, начиная свой день. Боярам время ждать Дмитриева выхода — ждут новые дела, новые вести. И это легко: нет тяжелее бремени, чем безделье.
Дмитрий обрядился в простую белую, удобную справу, опоясался узким пестрым персидским ремешком, надвинул потуже красный обручек на голову, дабы волосы, не лезли в глаза. Вырос он в походах, привык, чтоб одежда не бременем была, а подспорьем; промеж людей тесно ходить в пышном византийском облачении, да и жарко: печи в хоромах довольно натоплены. Отпустил отроков, помогавших одеваться, и пошел взглянуть на Евдокию.
Она уже проснулась и молча смотрела на него. Он ей улыбнулся и пошел было прочь, но у двери оглянулся, подошел к ней опять, поцеловал в еще теплые от сна щеки.
— Приходи пораньше, — сказала она, — не засиживайся в думной.
— Не тужи, Овдотьица, коли задержусь, — время пасмурное, дел полно.
— Не в походе чать.
— Мите твому всяк день поход, всяка нощь розмыслы. Чего Москва не домыслит, мне домышлять; чего я не домыслю, тое Москве обернется мором, гладом, лезвием басурманским, а с Москвой — и тебе, лебедица.
Он прошел в полутемный покой, где стояли, переговариваясь, отроки. За одной из дверей слышались негромкие медлительные голоса, там ждали его.
Прежде чем войти в думную, он остановился и прислушался. Кто-то, приехавший из Сербии, если судить по выговору, спрашивал о княжеском облике. И Дмитрий по голосу узнал Бренка, степенно описывавшего сербиану наружность великого князя.
— Крепок и мужествен. Телом велик и широк. И плечист, и чреват вельми, и тяжек собою зело.
Дмитрий провел рукой по животу, туже затянул пояс. Подтянулся, выправился, будто стряхнул с себя лишний груз. Сурово сдвинул брови. А Бренко продолжал:
— Брадою же и власами черен. Взором же дивен.