В это время, промчавшись по многим лесенкам и переходам, торопливо вбежал отрок: великий князь кликал раба наверх.
Третья глава
МОСКВА
Дмитрий присел на скамье, стоявшей в думной возле окна. Облокотился о подоконник. Проехал конный стражник; в седле сидит крепко. Не то уж войско, что смладу Дмитрий на Дмитрия Суздальского водил, — тогда от души бились, а биться не умели. Скоростью брали. А теперь биться научились. И оружие уже не то: не домодельное. Бывало, топорами вооружались. Насадят на шест-вот те и секира!
Бренко, Боброк и Владимир Андреевич Серпуховской негромко разговаривали между собой. В думную достигал чад из поварни — пирогами пахло. «Время снедать», — подумал Дмитрий. Яства любил.
Алис, не доходя его, стал на колени. Дмитрий спросил:
— Сказывают, ты научен каменные дома ставить?
Боброк перевел вопрос князя по-гречески. Дмитрий говорил только по-русски, по-гречески помнил наизусть лишь несколько молитв.
Алис отвечал, склонив голову, прижав руку к сердцу:
— Много ставил, кир Дмитрий Иванович.
— Зачем же таил сие?
— Не таил, кир, — нигде не видел, чтоб каменные ставили. Везде одним деревом обходятся. Дерева ж я не разумею.
— Древо покрывает нас. Его любим и чтим. Но пора о камне думать. Коли ты зодчий искусен — порадуешь. Скуден — берегись: снова в Рузу али в Можай пошлю. А в Можае мое дворище паче Рузы. Туда татар намедни послал, а с них строже взыскивают.
— Внемлю, кир, слову твоему.
— Стрельню в Кремле надо ставить. Иные худо поставлены, поиначить надо. Над тайником надо искусно стрельню сложить. Там ход к воде и к погребам. Можешь?
— Ставил, кир, башни. Открывался с них вид на простор моря. Подземные ходы в Цареграде прорывал. Земля просторней, когда и в земле есть пути. Мне знакомо сие.
— Ну, добро.
Дмитрий отослал Алиса к дворскому боярину. Рында повел его. Никто, кроме князя Серпуховского, Боброка и Бренка, самых близких Дмитрию людей, не слышал его разговор с Алисом.
— Ты, Дмитрий Михайлович, порасспроси его позже, — велел он Боброку. — Какие столпы там ставили, воинским нуждам отвечают ли? И что еще он может? И дружину ему надо немую дать. Понял меня?
— Сам думал — надо немую.
— Да и сам пусть мысль словом не оболакивает. Слово грецкое, а иные татарове — и те ему внемлют.
— Приглядим, Дмитрий Иванович.
— Не ведаешь ли, Михаил Ондреич, каковы зографы, что ныне Чудов расписывать взялись? — спросил Дмитрий Иванович Бренка.
— Дивны, княже. Не кистью касаются стен, но как бы мыслью.
— А ведь не греки!
— Да я и твержу: почто нам греки, когда свои есть. Разве Захарий с дружиной своей Архангельский собор хуже греков расписал? В Чудовом теперь московитяне себя покажут!
Дмитрий спросил:
— А в Новгороде, сказывают, грек Феофан у Спас-Преображенья работает. Много его похваляли.
— Слыхивал, — сказал Бренко, — он церкву Федора Стратилата расписал. Легко пишет. Черту с чертою не сводит, а образы как бы воздухом объяты либо ладанным дымом окурены. Так легки.
— Надо и его на Москву перезвать. Надо все лучшее со всея Руси в Москву брать.
— Перезовем, Дмитрий Иванович!
Отрок от княгини пришел звать к трапезе.
Большой, тяжелый, Дмитрий мгновенно, как взмах крыла, поднялся:
— Пора уж!
Они пошли. В трапезную гридню вели сложные переходы. Любы княжескому сердцу витые пути.
Гридня была застлана попросту — ряднами. Утварь на столе деревянная, разрисованная — и солило, и солоница, и брашно. Чужих сотрапезников не было, и княгиня вышла полдневать с мужем. Один Бренко в родстве не был, но, видя его каждый день при муже, привыкла княгиня считать сего боярина за своего — с Дмитрием рос, вместе гнезда разоряли.
Отроки служили в белых рубахах до колен, в белых исподниках, босые — не для чего летом сапогами топать.
Поднесли каждому таз, полили из ордынского кувшина на руки, подали полотенце, расшитое красными павами. Бренко задержал шитье.
— На такое рукоделье суждалки искусны.
Дмитрий повернулся к нему:
— Ты, я вижу, дела женских рук по всей Руси сведал?
И вдруг покосился на Евдокию. Но она потчевала Боброка и не вникала в их разговор.