Одним словом, Хурп Барганджиа (так звали молодого человека) попал-таки на фронт. В Курляндию. Года через два он погиб, и тело его денщик доставил в Тамш. Это была не первая жертва среди горячих сынов «виновного населения». Многие абхазцы отличились на фронте. А в революцию многие из них оказались с теми, кто подымал свой голос и брал в штыки царизм.
Смутно, но тем не менее помню, как мы бежали на гору Хат-Хуа, которую сейчас называют Батарейной или Трапецией. Сухуму, как говорили тогда, грозили обстрелом «Гебен» и «Бреслау», два немецких военных корабля, переданных Турции, как союзнице Вильгельма II. Долго ждали грозного врага. И действительно, на горизонте появилось очертание броненосца. Сказали, что это и есть «Гебен». Как выяснилось позже, это так и было («Гебен» турки переименовали в «Явуз»). Он прошел мимо Сухума-Кале — как в то время официально именовался город, — наведя орудия на берег, но не сделав ни единого выстрела. И поплыл далее, на «север». Там были обстреляны Сочи, Туапсе, Новороссийск и еще какие-то мелкие пункты. Нагнав страху на все побережье, броненосец куда-то сгинул.
В 1916 году в семью пришла первая смерть: умер мой дедушка Андрей Иванович.
Вижу как живого. Он приехал из Кутаиса, куда ездил по делам, и дарит мне игрушечное ружье. Стоит в черкеске и в папахе. У него небольшая темно-каштановая борода.
Запомнилось и другое. Я на руках у отца, он указывает на окно соседнего дома и говорит:
— Помаши дедушке рукой. Он болен.
У него была черная оспа. К нему никого не пускали. Сердце не выдержало температурной нагрузки, и он умер на пятьдесят третьем году жизни. Хоронили его люди, переболевшие оспой. Ночью…
Незадолго до войны Гулиа познакомился с академиком Николаем Яковлевичем Марром. Марр в то время много и плодотворно занимался кавказоведением. В связи с этим изучение абхазского языка и истории он считал чуть ли не ключевой задачей. Еще до него ценный вклад в эту науку внесли Шифнер и Услар. Главнейшие вопросы кавказоведения обобщил Адольф Дирр. (Думаю, что не будет преувеличением, если скажу, что труды Дирра дали основательный материал целой плеяде кавказских лингвистов. Когда-то он работал в Тифлисе, изучил многие кавказские языки.) В разговорах с Гулиа Марр пылко и во многих случаях справедливо критиковал и Услара, и Дирра, и многих других. Это был темпераментный и смелый ученый. Он не чурался самых крайних точек зрения. Часто переходил от одной к другой. Слушать его всегда было полезно и любопытно. Помню, как он доказывал отцу, что абхазцы связаны с Востоком, точнее — с ближневосточной, афро-азиатской зоной. На это Гулиа заметил:
— А как же с северным происхождением?
— Ах, да! — сказал Марр. — Я говорил об этом еще до войны. Нет, знаете, это не так. Юг! Вот где надо искать исконные связи Абхазии.
Итак, Север и Юг. Достаточно полярная точка зрения, не так ли? Спустя некоторое время Марр развивал совершенно иную теорию. Баски — вот где нить для разгадки абхазской исторической головоломки. (Рассказ Марра о происхождении абхазцев я постарался довольно точно передать в серии «Из устных рассказов моих друзей».)
Если Марр приезжал в Сухум или Абхазию вообще, то непременно бывал у нас дома. Вместе с ним навещали нас его друзья, и с утра до вечера велся разговор о суффиксах, префиксах, глаголах, именах существительных.
— Как это у них не болит голова? — говорила Елена Андреевна.
Что касается отца, он чувствовал себя в родной стихии: что-то горячо доказывал, что-то опровергал так же горячо. У меня сохранился набросок, на котором изображен Марр. Он сидел во главе стола, был толумбашем. А я рисовал его с балкона. Пил он, надо сказать, по-мужски. Когда ему показали портретик— удивился. И тут же предложил выпить «вне очереди» еще по стакану вина.
Гулиа методично и упорно собирал материал для книги по истории. Он утверждал, что каждый народ, если он достиг некоторого самосознания, должен иметь свою историю. Стихи в то время писал он не часто, полагая, что двух книжечек пока что вполне достаточно, а вот, дескать, на историю надо обратить сугубое внимание. Однако дело двигалось медленно— под рукою не оказывалось соответствующих книг, их приходилось подолгу искать. Часто вечерами он наспех делал большие выписки, чтобы наутро вернуть книгу ее владельцу.
В 1917 году нашу семью постигла еще одна смерть: скончался самый младший сын, Алексей, которому было около года. Я поразился, глядя на то, как убиваются родители: ведь глаза его не совсем закрыты. Алеша, казалось, все еще глядел на мир, который так ненадолго приютил его…
В город приходили дурные вести: война затягивается, с каждым днем все больше жертв. Приходят траурные извещения, газеты пестрят черными крестами, бывшие солдаты уже разгуливают по городу на костылях, разъезжают на тележках безногие.
Появились пленные австрийцы. Они работали на строительстве железнодорожного туннеля (недалеко от Сухумского ботанического сада). Строем ходили по улицам и пели странные песни.
На Батарейной горе установили шестидюймовые морские орудия. Время от времени они ухали. Снаряды проносились над городом и рвались в море. Это были учебные стрельбы. По врагу они, кажется, так ни разу и не выпалили…
Гулиа писал в «Стихах о мировой войне» (1915 год): «От холода окоченев, как мухи мрет народ. Число живых подобно тем, кто в смертный мрак сойдет». Нарисовав мрачную картину войны, поэт не доискивался, по крайней мере в поэзии, причин войны и «не искал выхода из войны». Сказать, что в то время он был аполитичен, полагаю, невозможно. Гулиа точно выражал свое отношение к тому, что видел, что чувствовал сердцем. Но ни к каким партиям формально не примыкал. Он задался целью создать родную литературу, написать историю родного народа. Это было не так просто. Силы его напрягались до предела. Жилось все труднее, надвигались тяжелые времена. Ученические тетради давили тяжелым прессом: Гулиа ежевечерне прочитывал до сотни тетрадей. Здоровье, к счастью, не подводило. Сердце и нервы вели себя хорошо: чувствовалась крестьянская подкладка.
Гулиа носил грубые ботинки, а в руках — палка, которой отец расшвыривал камни на своем пути. И мать, еще издали заслышав его шаги, говорила нам:
— Папа идет.
Его шаг казался богатырским. Он всегда торопился домой. Часто являлся в поту, словно ускользал от погони, спешил к письменному столу. Наскоро поужинав и проверив тетради, отец раскладывал свои рукописи. Так он писал историю, писал, не имея под рукой научной библиотеки, никуда из Сухума не выезжая, добывая каждое новое свидетельство историков ценою огромных усилий. Никто не поручал ему этой работы, и тем более никто не собирался оплачивать ее. Очень мало кто из власть предержащих поощрял его. Только горстка абхазских интеллигентов— Самсон Чанба, Симон Басариа, Семен Ашхацаа, Платон Шакрыл и некоторые другие — подбадривала добрым словом. И Елена Андреевна, всегда веселая и неунывающая, помогала ему как могла: считывала цитаты, правила вместе с ним корректуры.
Хочу подчеркнуть еще раз: работа Гулиа над историей была скорее работой поэта, нежели историка в строгом смысле слова. Гулиа и сам понимал это. Он жаловался, что очень трудно писать книгу по истории, «не слыша звона лопаты археолога». Искренне вдохновленный теорией египетского происхождения абхазцев, он писал: «Для абхазского лингвиста надо ожидать двух важных событий: завершения великого словаря древнеегипетского языка, предпринятого германским проф. Эрманом, и публикации результатов расследований хеттских языков». Я хочу обратить особое внимание на эту цитату. Нам придется вернуться к этой теме еще раз.
Как ни любил Дмитрий Гулиа преподавательскую деятельность, все-таки нигде не испытывал такого удовольствия от уроков, как в стенах Сухумской учительской семинарии. Она помещалась на горе Саматаа-рху, в здании бывшего пансионата «Эллада». Здесь учились молодые люди, съехавшиеся со всей Абхазии. Большинство из них желало посвятить себя служению народу. Здесь бурлила живая мысль. Идеи усваивались молниеносно, впитывались каждым, словно губкой. (Из стен семинарии вышли многие активные участники революционных событий.)