— Да, всякий, кто сумеет раздобыть бумаги и чернил, — сказал Гулиа жестко, — ив ком есть капля воображения. Надо писать коротко. Но это дар божий, и к тому же приобретается тяжким трудом, потом, кровью, бессонницей. А ты думал как?
— Хорошо, я прочту вам короткие, хотя полагаю, что те, длинные, лучше.
Долго слушал Гулиа. Просил прочесть еще раз. Взял рукопись, чтобы просмотреть глазами.
У Елены Андреевны давно стыл обед. Не раз приглашала она к столу. Однако тщетно: отец не обращал внимания на ее знаки. С ним такое, скажем прямо, бывало не так уж часто.
Наконец Гулиа встал, обнял молодого человека и повел в столовую.
— Леля, — сказал он громко и торжественно, — вот это настоящий поэт. Он будет большим человеком. — Затем сел и молча принялся за еду. Хозяйка взялась за свою роль: ей надо было занять гостя разговором — неудобно же всем сидеть молча.
Когониа в течение последующих лет опубликовал несколько поэм и часть своих стихов. Это замечательные произведения. Легенды в них переплетаются с подлинной жизнью. И в легенду начинаешь верить — она становится как бы реальностью. Между тем и жизнь словно бы меняет свое обличье: она представляется несколько иною — возвышенной, романтичной. Такова, например, поэма «Навей и Мзауч» — абхазский вариант ивиковых журавлей. Поэма преисполнена благородства. Она рассказана устами чудесного правдолюбца и как бы взывает к миру: не делайте зла никому, ибо оно откроется, и тогда карающий меч настигнет злодея. Вы скажете, что в мировой литературе эта сентенция не нова. Верно, один из косвенных источников я уже назвал. Но дело в том, что рассказ ведется абхазцем и для абхазца. В поэме отразился национальный дух народа. Образы ее неповторимы. Поэма кажется опоэтизированной достоверностью. Где достоверность — там начинается большая литература, ибо сами по себе никакие магические словосочетания не делают литературы. Борис Брик, человек милый, удивительно тонко разбиравшийся в поэзии, и первоклассный переводчик, перевел поэму на русский язык, и она включена в «Антологию абхазской поэзии», изданную в Москве. (Брик погиб в 1941 году неведомо за что и ныне, как многие другие, посмертно реабилитирован.) Мы читаем в критических исследованиях, что «поэмы Когониа — замечательные произведения, сделанные рукою мастера по любимым его народом устно-поэтическим преданиям и мотивам». Что все это значит? Разве это не то же, что подносить к носу бумажный цветок и пытаться понять аромат живых цветов? Верно, Когониа обращался к народным мотивам. Так и Микеланджело брал каррарский мрамор и высекал из него Давида. Если между необработанным мрамором и мраморным изваянием можно ставить знак равенства, то вполне справедливо утверждение о том, что Когониа «умел оригинально обрабатывать фольклорный материал». Как иногда, не желая того, мы принижаем творчество поэта!..
Когониа решил свое образование продолжить в Москве. Отец рассказывал дома (он любил передавать все самое значительное, случившееся за день), что встретил Иуа. Тот отплывал на пароходе в Туапсе.
Отец задержал его руку в своей и почему-то сказал:
— Иуа, нас очень мало. Побереги себя. Ради нас.
— Спасибо, Дмитрий Иосифович, я постараюсь. Но Гулиа не хотелось расставаться так скоро.
— Я это говорю серьезно. Ты молод и, возможно, недостаточно внимательно слушаешь меня.
Когониа запротестовал.
— Я хочу, — продолжал Гулиа, — чтобы ты запомнил следующее: ты уже не принадлежишь себе. Ты взял большие обязательства перед своим народом. Главное — береги себя.
Иуа обещал.
Чтобы закончить о нем рассказ, я хочу перенести вас мысленно на несколько лет вперед — в год 1928-й. Большая группа абхазских интеллигентов встречала пароход, прибывающий из Туапсе. На нем доставили тяжело больного Иуа Когониа. Его внесли на носилках в гостиницу «Ориенталь», чтобы назавтра отправить в село Кутол, к матери. Я запомнил его глаза, точно сливы, и блестящие, как стекло. Вся жизненная сила сосредоточилась только в них. Они светились радостью, словно изнутри были подсвечены каким-то феерическим светом. Из них струилась теплота. Он улыбнулся отцу. Я больше его не видел. Его увезли на следующий день в Кутол. И он умер там на руках матери. Вот так всегда: человек уходит, песни остаются…
Елена Андреевна порою журила отца, напоминая ему имена каких-то опереточных примадонн. Отец краснел, как юнец.
— Леля, — говорил он с укоризной, — что ты говоришь?
Мать хохотала, указывая на его румянец и еще больше вгоняя отца в краску.
Это были милые шутки. Но ежели говорить серьезно, я не помню, чтобы какая-нибудь романическая история омрачила отношения между матерью и отцом. Я это подчеркиваю для того, чтобы отвести всякие упреки в ханжестве по моему адресу. Если бы мне было известно хотя бы одно увлечение отца, я бы сказал об этом, не стесняясь. В конце концов живем мы раз, и ежели заговорил, то говори только правду. Мне трудно, да и невозможно сейчас восстановить что-нибудь из того, что было «до». Я бы сделал это, если бы это было в моих силах, памятуя, что быль молодцу не укор.
Гулиа писал: «В работе мне помогала моя жена. К слову хотелось бы заметить, как важно для писателя иметь хорошую жену-друга. Я бы не совершил и сотой доли того, что совершил, если бы не Елена Андреевна — женщина, готовая на самопожертвование, когда дело касается литературы, искусства». В абхазских семьях, особенно патриархальных, не принято распространяться о своих чувствах к женщине. Муж никогда при других не назовет жену по имени, не осмелится и жена произнести его имя. Это было бы величайшей бестактностью. Таких людей в деревнях презирают. Глубочайшей воспитанностью веет от невестки, которая за всю жизнь не заговорит со свекром. Сейчас все это постепенно отходит в прошлое. Однако и нынче говорить о своих чувствах можно только сверстнику или сверстнице. И до сих пор на свадьбах жених отсутствует: его попросту нет на территории того двора, где идет пиршество. Здесь только невеста, где-нибудь в углу, покрытая фатой. Было бы светопреставлением, если бы жених присел к общему столу, тем более рядом с невестой, да еще целовал ее при всех. Это исключается. Таков обычай этого народа. Но в той стыдливости и сдержанности, с которой абхазец говорит о своих чувствах, есть что-то мужественное. Объяснение в любви также сдержанно. Здесь больше полагаются на чувство, нежели на язык. Если мужчина молча преподнес девушке платок, то это событие особой важности. С ним ни в какое сравнение не идут ни пылкие объяснения Ромео, ни серенады донжуанов. Казанова просто не был бы понят в Абхазии и его пристрелили бы на первой же развилке троп. Для новобрачных строится специальный домик — амхара. Стоит он где-нибудь в сторонке, подальше от любопытных. И будет стоять до тех пор, пока домашние не привыкнут к молодой невестке.
Все это вовсе не означает, что чувства у абхазцев слишком скованны. Речь идет о скромности на людях. Что же до многих произведений абхазской литературы (к сожалению, не только абхазской), невольно поражаешься скудости плотских чувствований, как будто их вовсе не существует. Это беда многих и многих книг. Истоки ее надо искать в мещанских вкусах, которые все еще цепляются за нас. Верно, любовь в жизни не самое главное, но и не последнее, скажем прямо. Дозировки здесь не существует — просто писателем должна быть отыскана та мера, которая отличает дурной вкус от хорошего. Правильное решение подскажет сама жизнь, о связи с которой так много говорим. Но заметим, что литература не может быть зеркально точным отображением жизни. И тем не менее наши критики часто предъявляют книгам требования, амплитуда колебания которых весьма велика. В такие минуты хочется вспомнить совет Владимира Маяковского: «Вот вам мое стило и, пожалуй, пишите сами!»
Я наблюдал отца с тех пор, как пробудилось во мне сознание. Я слышал его последний вздох. Одна им владела страсть — к родной культуре. Жил и работал ради своего народа, любя и уважая другие народы, учась у них и во многом им подражая. Он всегда был слишком занят, чтобы разрешить себе пустое времяпрепровождение — пустое постольку, поскольку оно отвлекало его от основного дела. Вне этого дела, повторяю, он не знал жизни. И самой большой наградой для него было появление новых имен в абхазской литературе и новых произведений.