Выбрать главу

Менделеев немедленно отправился в Клин встречать аэростат. Клинский уездный воинский начальник изумился, когда к нему, ни свет ни заря, явилась ученая столичная знаменитость требовать какой-то воздушный шар. Он, слава богу, и слыхом не слыхал ни о каких шарах. «Тог же самый ответ дал мне и местный исправник, – рассказывал Менделеев, – а уже почтовый и курьерские поезда из Петербурга пришли. Был момент сомнения…» Как ему не терпелось скорее поласкать шелковую оболочку аэростата, потрогать крученые стропы, подергать выпускной клапанок! Кто ему мог в этом посочувствовать? На всякий случай Менделеев поехал на станцию.

Он чуть не обнял начальника станции, который подтвердил, что насчет шара ему ничего не известно, но что на станцию поступило 500 пудов серной кислоты. Ура! В следующей партии должны были, очевидно, притти железные стружки, из которых, путем воздействия на них серной кислоты, будет добываться водород для наполнения шара. «Это убедило, что полет непременно будет». Но убежденность убежденностью, а телеграмму Кованько Менделеев все-таки тут же послал и, дождавшись ответа, гласившего, что «Кованько не отправлялся еще, но отправится сегодня с почтовым или курьерским поездом», чтобы рассеять скуку ожидания, сам поехал в расположенное невдалеке имение Обольяново, где была штаб-квартира физиков, готовившихся к наблюдению затмения.

«Цель моей поездки в Обольяново,-писал он,- состояла, главным образом, в том, чтобы узнать, не могу ли я во время поднятия сделать еще какие- нибудь из наблюдений, мне не приходивших на ум.

Верст 70 проселочных дорог, которые я проехал в этот день, к моему удивлению, нисколько меня не утомили. Это зависело, конечно, от напряжения и возбуждения, при которых усталость, как известно, не имеет места».

На следующий день, на дороге в Клин, Менделеев встретил своего друга, физика К. Д. Краевича. Рассудительный Краевич уговорил его «в момент усиленных хлопот быстрого наполнения аэростата и устройства всех приспособлений лучше не мешать главным действующим лицам».

Но именно это решение для Менделеева было самым трудным из всех. Он героически придерживался его, получая сведения о ходе подготовки шара к полету и от Краевича, и от другого своего друга-художника И. Е. Репина, и от сына Володи – мичмана, который приехал в отпуск на лечение. Никому из близких он не давал ни минутки покоя,этот неистовый человек. И все-таки не выдержал – прибежал к Кованько пошуметь по поводу того, что слишком рано начали наполнять шар.

«Должен признаться, – писал он в своем очерке «Воздушный полет из Клина во время затмения», – что, сделавши вопрос о причине начала раннего наполнения, я изменил своему первоначальному намерению – не вмешиваться в распоряжения лиц, стоящих у дела, тем больше, что главный распорядитель всего дела А. М. Кованько должен был лететь вместе, следовательно, принимал все необходимые предосторожности, и его не следовало расстраивать никакими излишними вопросами и замечаниями. Изменивши раз своему первоначальному намерению, я затем уже больше не изменял ему ни разу, тем более, что мой друг, К. Д. Краевич, вполне согласившись с такого рода образом действия, был подле меня и лишь только видел, что я хочу вступить в технические расспросы, старался меня воздерживать, то-есть возвратить на правильный и условленный способ отношения к делу».

Нелегкая задача досталась Краевичу!

«Вечером мы убедились в том, что все небо обложено было тучами, моросил дождик и не было никакого следа разъяснения погоды. Условились встать в четыре часа, и я просил к этому времени меня разбудить, но, хотя сплю всегда крепко и меня трудно добудиться, на этот раз проснулся за несколько минут до четырех часов, конечно, вследствие того удивительного явления, которое, вероятно, многие наблюдали над собою: когда нужно к определенному времени встать, организм сам узнает время и просыпается как раз в надлежащий

момент. Очевидно, что мозговая деятельность во сне продолжается, как и другие процессы организма. Улетает лишь сознание».

Когда утром Менделеев подходил к месту наполнения аэростата, воздушный шар, казалось, уже рвался кверху, натягивая удерживавшие его тросы над «стартовой площадкой», наспех сколоченной из досок. Впрочем, как выяснилось из ближайшего рассмотрения, рвался он в высь не очень ретиво. Подъемной силы явно нехватало. Быть может, лучше было бы Менделееву своевременно вмешаться «в распоряжения лиц, стоящих у дела»…

«Кругом аэростата была масса народа и стояло множество экипажей… Проходя к аэростату, я встретил нескольких своих петербургских знакомых, приехавших наблюдать солнечное затмение, и вместо него теперь решившихся, так как нечего было другого делать, наблюдать, по крайней мере, отлет аэростата. При входе в загородку послышались дружеские крики. Из них один лишь, признаюсь, мне памятен. Кто-то кричал: «бис», и я подумал: хорошо бы, в самом деле, повторить и повторять это торжество науки, хорошо потому, что есть масса чрезвычайно интересных задач, которые можно разрешить только при поднятии на аэростатах… Аэростатические восхождения Захарова, Гей-Люссака, Тиссандье и особенно Глешера на его «философском аппарате» (то-есть физическом приборе), как он назвал свой аэростат, внесли уже много данных чрезвычайной важности в область метеорологических сведений. Теперь же здесь, в Клину, это торжество науки должно было совершиться перед этой толпой, и пусть она изъявляет свою радость, как умеет и знает. В лице – она

чтит науку. Теперь надо действовать, и теперь мне следует помнить, что во мне случайно пред этой толпою и пред множеством тех лиц, которым известно о предполагающемся поднятии, соединились те или другие ожидания большего или меньшего успеха наблюдений.

Не помню кто, при моем проходе, остановил меня и сказал мне на ухо: «Дмитрий Иванович, у аэростата нет подъемной силы. Я вижу, я знаю дело, лететь нельзя, уверяю вас, нельзя».

Этим «кем-то» был ассистент Менделеева В. Е. Тищенко, который в своих воспоминаниях привел и это свое предупреждение и замечательный ответ Менделеева: «Аэростат – это тоже физический прибор. Вы видите, сколько людей следит за полетом, как за научным опытом. Я не могу подорвать у них веру в науку…»

И когда Кованько вместе с ним влез в корзину и стало очевидно, что двоих аэростат не поднимет, Менделеев заявил, что летит один.

«Не помню, – писал он в «Северном вестнике», – распоряжался ли я, или распорядился кто другой, но аэростат отпустили, и я тотчас же увидел, что подъемная сила при двух мешках балласта мала, потому что аэростат очень медленно начал подниматься от земли… Мешки с песком лежали на дне корзинки… нужно было поднять весь мешок, наклонить его край к борту корзинки и высыпать песок. Я сделал это, но песок не сыпался, потому, что он представлял сплошной комок, мокрый и совсем неспособный сыпаться. Прижимая телом мешок к краю корзинки, я увидел, что не могу и этим способом высыпать песок, бросать же весь мешок сразу я опасался, чтобы не получить слишком быстрого поднятия, грозящего различными случайностями. Поэтому пришлось опустить мешок опять на дно корзины и обеими руками горстями черпать песок и выкидывать его для того, чтобы подняться по возможности скорее выше».

Далее в своих записках о полете Менделеев подробно разбирал, как сделать, чтобы такой превосходный аэростат, как «Русский», на котором он летал, даже в ненастную погоду поднимал двоих людей при достаточном балласте.

«Переходя от моего отступления к рассказу, – продолжал Менделеев, – я должен, однако, объяснить, почему во мне моментально явилась решимость отправиться одному, когда оказалось, что нас двоих аэростат поднять не может… Немалую роль в моем решении играло… то соображение, что о нас, профессорах, и вообще ученых, обыкновенно думают повсюду, что мы говорим, советуем, но практическим делом владеть не умеем, что и нам, как щедринским генералам, всегда нужен мужик, для того, чтобы делать дело, а иначе у нас все из рук валится. Мне хотелось демонстрировать, что это мнение, быть может справедливое в каких-нибудь других отношениях, несправедливо в отношении к естествоиспытателям, которые свою жизнь проводят в лаборатории, на экскурсиях и вообще в исследованиях природы. Мы непременно должны уметь владеть практикой, и мне казалось, что это полезно демонстрировать так, чтобы всем стала когда-нибудь известна правда, вместо предрассудка. Здесь же для этого представлялся отличный случай».