Однако вдруг возникшей дружбе не суждено было окрепнуть: романтик Александр по мере «воспитания чувств» пережил метаморфозу убеждений и монастырскому уединению предпочел должность чиновника особых поручений. Он уехал из Петербурга и перестал общаться с братом-писателем. Как подытожил Мережковский:
Некоторое время после смерти матери Дмитрий поддерживал отношения с другим братом, Сергеем (они были погодки, учились в одном классе, но в гимназии недолюбливали друг друга, ибо Сергей был «насмешлив и хитер»), работавшим микробиологом в Медицинской академии; тот был дружен с сестрами Гиппиус и несколько раз летом гостил у Дмитрия Сергеевича и его жены на даче. Эта связь прекратилась сама собой, так что даже телеграмму о смерти отца в 1908 году дал Мережковскому не Сергей, которого не было при покойнике, а свояченицы.
Прочие родственники (братья Николай и Владимир, сестры Надежда, Елизавета и Вера) абсолютно незаметны в жизни Мережковского. Это большое и на первый взгляд столь благополучное семейство оказалось колоссом на глиняных ногах. Как только мать, жизнь положившая за сохранение мира в семье, тихо уснула смертным сном в квартире на Знаменской улице, служившей прибежищем для остатков семьи с 1881 года (после отставки Сергея Ивановича, изгнания Константина, замужества Надежды и отъезда Александра и Владимира из Петербурга), все узы, связывающие отца и детей, в одночасье истлели. В безнадежном мраке истории человеческих семейств от этой семьи осталась лишь печальным напоминанием странная привычка младшего брата к месту и не к месту повторять в своих статьях и романах скорбные слова Христа: «Враги человеку домашние его».
Дмитрий Сергеевич Мережковский родился 2 (14) августа 1865 года в Петербурге, в одном из флигелей Елагина дворца, где семейство Сергея Ивановича традиционно проводило летние месяцы. Он был поздним ребенком (младше в семье была только сестра Вера), и, как это часто бывает, симпатии родителей и старших детей по отношению к нему оказались обратно пропорциональны: первые явно благоволили к «младшенькому», вторые – особенно не жаловали. Впрочем, как мы уже знаем, и приязнь, и неприязнь в клане Мережковских воплощались в весьма своеобразные формы. К тому же и характер у маленького Мити оказался нелегким. Это был крайне возбудимый и впечатлительный мальчик, очень болезненный и хрупкий; здесь, очевидно, сказывалось материнское начало. Внешне же Митя пошел в отца – невысокий, хотя и изящно сложенный, с неправильными чертами всегда очень бледного лица, характерными скулами, как бы «всасывающими» щеки (с годами эта фамильная схожесть становилась все заметнее).
Ребенок с самых первых лет пугал домашних необъяснимыми приступами панического страха – внезапно «белел как мертвец», замечая около себя нечто, и кричал, тыча пальчиком в углы, так что приходилось дежурить возле его постели и ярко освещать спальню лампами. Родители были крайне обеспокоены: мать пыталась унимать его сластями, отец, хоть и усмехался презрительно, глядя на расстроенную жену, тоже проводил все эти беспокойные ночи напролет в детской, пытаясь успокоить сына по-своему – издеваясь над его страхами и высмеивая их. Неизвестно, какая из родительских методик подействовала, но кошмары оставили Митю.
Маленький мальчик был очень религиозен, причем его религиозность сопровождалась какой-то неподдельной и явно не детской мистической экзальтацией. Тому немало способствовала нанятая няня – «почтенная старушка», любившая рассказывать своему питомцу сюжеты Четьих миней:
Мережковский был замкнутым и нелюдимым ребенком, «угрюмым, как волчонок», во время визитов посторонних постоянно прятался по углам, дичился не только гостей, но и братьев. У него был собственный мир, в который претворяла «скучную казенную квартиру» его яркая фантазия, – мир сказочный, чарующе прекрасный и опять-таки пугающе страшный своей таинственностью:
Он очень рано научился читать, и границы мира, созданного его фантазией, вдруг неимоверно расширились. Первым чтением, поразившим его настолько, что потом он был верен этой детской привязанности до конца дней, были сказки «Тысячи и одной ночи». Тогда, в детские годы, вырабатывалась единственная форма «непростительной праздности», от которой он, вечный труженик, не понимавший, что значит слово «отдых», никогда не мог отказаться: вечером стащить на кухне горсть конфет, засахаренных орешков и чашку горячего шоколада, залезть в глубокое кресло, зажечь лампу с обязательным зеленым абажуром, взять заветный истрепанный том – и часа два-три провести в компании «султанов, евнухов и жен Шахерезады».
К арабским сказкам позднее добавились романы Даниэля Дефо, Фенимора Купера, Жюля Верна и Густава Эмара.
Он был, в полном смысле этого выражения, «книжным мальчиком». Одиночество с книгой – его естественное состояние еще задолго до гимназических лет, когда, не имея товарищей (и не желая заводить знакомства), он целиком и полностью погрузится в мир литературы. Это было обусловлено еще и тем, что раннее его детство проходило без общения со сверстниками: у старших братьев и сестер (за исключением Сергея, совершенно противоположного по складу характера) были свои интересы, – и почти без общения с родителями: Сергей Иванович всю вторую половину шестидесятых годов находился в бесконечных разъездах, а Варвара Васильевна, хоть и скрепя сердце, вынуждена была, как говорилось, его постоянно сопровождать. Единственный человек, с которым он принужден был общаться ежедневно, – «бонна» Амалия Христофоровна, старая дева, беззаветно преданная семье Мережковских и почитавшая служение хозяевам единственным смыслом своей жизни. Добрый, но очень недалекий и запуганный строгостями Сергея Ивановича человек, она могла лишь обеспечить безупречный уход за многочисленными питомцами, сочетаемый с режимом строгой экономии и отчетности:
Книги с детских лет заменяли ему общение с людьми, литературные герои становились «вечными спутниками», реальность которых превосходила в его глазах реальность существующего окружения, и, главное, одиночество с тех же самых детских лет как бы «обживалось» им в качестве единственно комфортной формы существования. Малыш, гуляющий по Летнему саду, удивлял и даже пугал няньку тем, что упорно не желал играть со сверстниками, неспешно и важно кружил по аллеям, словно углубясь в беседу с самим собой. Чуть повзрослев, летом, когда семья жила на даче близ Елагинского дворца, Митя устраивал себе нечто вроде «воздушной кельи» – между ветвей корявой сосны над прудом он прибил доски и каждый день, «как белка», забирался в это «гнездышко», проводя часы (и, в общем, дни) в чтении и созерцании: