Не буду упоминать о многочисленных популяризациях, относящихся к этому периоду высшего подъема писаревского духа и таланта, – популяризациях, одушевленных высоким желанием создать в России реально мыслящую деятельную интеллигенцию, которая могла бы навеки явиться оплотом развития нашей бедной родины.
Здесь, в крепости, Писарев впервые познал славу. Об этом несомненно свидетельствовали постоянные нападки бесчисленных врагов его… Стоило ему сказать слово, чтобы отовсюду поднялись брань, спор, крики негодования, нотации и т. д. Почти каждая его статья была тем первым выстрелом, которым начинается обычно сражение. И в этой борьбе, лихорадочной работе, беспрерывной ожесточенной полемике рос талант Писарева и крепли его убеждения. Глубже и глубже присматривался он к жизни и, отрешаясь постепенно от юношеских увлечений, увидел наконец на дне жизни великую и основную проблему наших дней: голодного и холодного.
Слава (несомненная и очевидная) радовала Писарева. Как это ни странно, но есть люди, которые боятся успеха, как есть другие, боящиеся света солнца или свободного пространства. Для человека с больной душой успех представляется чем-то пугающим, страшным, как любовь молодой девушки, влекущая за собой столько трудных и страшных обязательств. Но Писарев был не из таких. Слава окрыляла его, здоровье позволяло работать “вовсю”, как он любил выражаться, и расположение его духа почти неизменно оставалось бодрым и приподнятым.
Незначительные огорчения доставлял лишь Благосветлов, который то дулся, то капризничал, то как-то слишком ухаживал. Кто поверит, что Писареву на вершине его славы приходилось писать такие, например, письма своему патрону из крепости:
“Григорий Евлампович. Твое последнее письмо страдает крайней неопределенностью выражений, и потому я прошу тебя дополнить его некоторыми комментариями. Ты пишешь: “на будущее же время ты можешь предлагать “Русскому слову” какие угодно условия, а я буду принимать или отвергать их, смотря по нравственной деликатности наших отношений и по моей возможности, но прошу меня уволить один раз и навсегда от всяких полицейских ревизий”. Я, со своей стороны, никаких новых условий предлагать “Русскому слову” не намерен; старые же наши условия состоят в том, что я получаю 50 р. за печатный лист и, кроме того, четвертную долю барышей, когда они окажутся в наличности. Если ты этими существующими условиями недоволен, то это уже твое дело предлагать мне новые условия и мое дело принимать или не принимать их. Поэтому прошу тебя или формулировать новые условия, или объявить мне, что мы остаемся при старых. Я полагаю, что наши отношения основывались до сих пор и должны основываться не на нравственной деликатности, а на нашей взаимной выгоде. Мне выгодно работать за известную плату в известном журнале, а издателю выгодно печатать мои работы; нравственная деликатность тут ни при чем. Что же касается до твоей просьбы от увольнения тебя от полицейских ревизий, то я без малейшего труда могу ее исполнить, по той простой причине, что я до настоящей минуты подобных ревизий не производил. Если же ты подразумеваешь, что я посылал в твою квартиру полисменов и личностей, искусных в подсматривании, то мне остается только пожалеть о том, что ты разбрасываешь в частной переписке такие полемические драгоценности, которые следует приберегать для печати. Что никто не может удерживать меня в “Русском слове”, это я прекрасно знаю и без твоих пояснений, но что я не имею ни малейшего желания отходить от такого журнала, которому в продолжение четырех лет были посвящены все мои умственные силы и который отчасти обязан своим успехом моим работам, это, я думаю, ты понимаешь очень хорошо и без моих объяснений. Отойти теперь от “Русского слова” – значило бы отказаться от жатвы с того поля, которое я вспахал и засеял вместе с тобою и другими нашими сотрудниками. Если твоя нравственная деликатность не возмущается подобными предложениями, то я думаю, что на такой нравственной деликатности мудрено строить какие бы то ни было прочные отношения.
Поэтому я и предлагаю тебе для фундамента этих отношений, вместо нравственной деликатности, взаимную выгоду, что совершенно согласно с нашею общею теорией последовательной утилитарности и систематического эгоизма. Наше объяснение, происходившее 4-го августа, произвело между нами некоторую холодность; если бы отношения наши были основаны на нравственной деликатности, то эта возрастающая холодность легко могла бы привести за собою разрыв, что, во всяком случае, было бы с нашей стороны непростительной глупостью и даже нарушением наших общественных обязанностей. Но так как нам обоим невыгодно расходиться, то я надеюсь, что мы не разойдемся. Любить друг друга мы, может быть, совсем не будем, но это взаимное любление ни на что не нужно. Ты по-прежнему будешь отыскивать и доставлять мне как можно больше хороших книг для того, чтобы я писал в твой журнал занимательные статьи; а я по-прежнему буду писать как можно лучше
Писарев к этому времени, как видит читатель, уже настолько раскусил Благосветлова, что не желал с его стороны ни деликатности, ни возвышенной подкладки для отношений вообще. Он любил не Благосветлова, а журналистику и, прежде всего, “Русское слово”, в любви к которому он то и дело объясняется в письмах к матери. Успех журнала радует его и беспокоит. Он пишет, например, тому же Благосветлову:
“Правда ли, что у нас всего 1700 подписчиков? Если правда, то не поторопился ли ты прибавить мне по десяти рублей за лист! Если эта прибавка обременительна, то я готов от нее отступиться. Но, разумеется, ты примешь мою жертву только в том случае, если она необходима для существования журнала”.
В том же письме Писарев, нисколько не жалея своих молодых сил, предлагает писать по две статьи в месяц. И – надо себе вообразить! – на такие-то строки и чувства Благосветлов имел грубость и пошлость ответить: “прошу избавить меня от полицейского надзора!”…
Наконец, 18 ноября 1866 года Писарев был освобожден, просидев в крепости 4 года 4 месяца и 15 дней. Ко времени пребывания Писарева в крепости относится небольшое воспоминание Н. Шелгунова, которым я и позволю себе закончить эту главу: “В 1863 году, – рассказывает Н. Шелгунов, – когда я находился в Алексеевском равелине, я узнал от Полисадова (бывшего тогда протоиереем Петропавловского собора), что Писарев находится тоже в заключении. И к Писареву, и ко мне отец Полисадов проявлял большое внимание и часто к нам заходил. Писарев не доверял Полисадову и приписывал его посещения причинам, которых нельзя было бы оправдать, если бы Писарев не ошибался. Полисадов был в этом отношении вне всяких подозрений и держал себя умно, с тактом и осторожно. По крайней мере, таким я его помню. От Полисадова я знал, что Писарев находился постоянно в сильно возбужденном состоянии. Был даже такой случай. Раздражившись на Полисадова, Писарев выгнал его из своей камеры и бросил за ним по коридору книгой. Полисадов отзывался о Писареве с глубоким уважением и сочувствием и, видимо, старался облегчить ему его одиночество”, – за что ему, разумеется, большое спасибо.
К четвертому и пятому году заключения Писарева в крепости относится еще один факт, на котором надо остановиться. Известность молодого критика к этому времени была настолько велика, что оказалось возможным приступить к полному собранию его сочинений, за исключением статей, печатавшихся в “Рассвете”, и кандидатской диссертации об Аполлонии Тианском, появившейся в “Русском слове”, статьи “Посмотрим” оттуда же и кое-каких мелких библиографических заметок. Для Писарева издание это имело значение немалое. Во-первых, оно значительно поправляло его финансы, никогда не находившиеся в блестящем состоянии, а теперь, т. е. в 1866 году, после приостановления “Русского слова”, – и совсем плохие. Во-вторых, оно должно было значительно его ободрить, льстя вполне законному самолюбию. Полное собрание сочинений является обыкновенно как бы венцом литературной деятельности, свидетельствует о несомненном успехе, пожалуй, славе, и редко кому выпадает на долю в 26 лет и всего после пяти лет работы. А слава и успех – вещи такие, какими никогда пренебрегать не следует, да, строго говоря, никто никогда ими и не пренебрегал. Дело, разумеется, во многом зависит от того, каким путем приобретены слава и успех, но в этом отношении Писарев мог быть совершенно спокоен и без малейшего зазрения совести предаться вполне законной радости. Он это и сделал. Получив от Ф. Павленкова предложение на издание, он писал матери по обыкновению в своей полушутливой форме: