- Что делаешь ты, брат мой, в этом мире, ты, который больше, чем этот мир?
И я поднял голову, и дышал в пространство водочным перегаром, и ничего не видел, кроме тьмы.
И холодная грязь текла мне за шиворот, и было утро, и был вечер, и полыхали зарницы, и взгляд мой выражал недоумение, смешанное со страхом, и уши мои вздымались, и дыхание было прерывисто.
И бесплотный сосед мой говорил мне:
- Слушай меня - теперь - самый светлый из всех онемевших, - ты хорошо ли исчислил сроки? Ведь я один из тех, кто оставался с Ним до конца - с Ним и с тобой, - ты помнишь?
Так говорил тот, кому я внимал и кто не хотел быть зрим. И я отвечал ему:
- Кто бы ты ни был, слова твои ложатся мне на сердце, но божественный синтаксис твой не вполне изъясним.
И он рассмеялся и сказал мне:
- Наступит время и ты поймешь: с тех пор, как звезда наша стала заново восходить, и перепуганный Творец ввел в наших сферах систему тайных доносов, ни один мыслящий призрак не хочет быть понятым в пределах, указанных Тем, чей дух почил на небе с ударом молнии, возвестившей мое явление. И вот - прежде чем расступится тьма, ты возвратишься в тот мир, которому теперь не принадлежишь, сердце твое сто тридцать раз сожмется от страха и таинственных речений, и увидишь край, где томятся души поверженного воинства Люцифера, и изведаешь силу трех испытаний - и тогда разум Того, Чьи милости скрыты, осенит твою голову, разбухающую от невезения - ты этого хочешь, мой юный страдалец? Ты хочешь идти со мной?
И он говорил, и меня забавляло проворство его декламаций, и все голоса во мне смолкли перед сладкой потребностью чуда.
Но мгла становилась бездонной, и я заклинал его назвать себя, и он не хотел, и шептал мне на ухо, и обливал меня дождем, и щекотал, и смеялся, - и уносил меня на крыльях блеющего смеха.
И, унося, раздвигал мои пределы, и обволакивал рассудок тьмой непроницаемых аллегорий, и все горизонты свивались в кольцо, и опрокинутый небосвод, и в нем растворились ликующие наши тела, отрешившиеся от бремени всех измерений, и свистели полуденные ветры, и с грохотом проносились тысячелетия из конца в конец эфирных равнин, и - распахнулись врата адовы.
- Не бойся открыть глаза, - говорил мне Дух, сроднившийся со мной в изнуряющих блаженствах полета, - не бойся открыть глаза, мой усталый брат. Вот мы перешли рубеж, отделяющий горние страны от пределов, осужденных на покаяние и вечные муки.
И первое искушение уготовано было мне, и глаза мои, повинуясь приказу, блестели, и панически острый взгляд блуждал среди мрачных теснин, и дымные факелы озаряли утесы оловянным мерцанием, и бросали на жесткие щеки каждого из поверженных ангелов тьму фиолетовых бликов, и громко слышна стала музыка сфер, и первой явилась дива...
3
Милиция ехала долго - верхом ездить она не умела. Да и лошади пали - в год великого перелома. Ребер.
Она - это тысячеглавая гидра без ног, без сердца, без сострадания. Она в числе семи человек с ружьем приехала на козле - знаменитой в совдепии автомашине ГАЗ-69. Колеса которой, как всегда, восьмерили и крутились в разные стороны.
Старший - старлей, соскочив, что-то нечленораздельно рявкнул перед массивной дверью, и шестеро остальных, как обычно - шестерок, бросились врассыпную. Сделав вид, что они оцепили в злом преступлении подозреваемый особняк, четверо из шестерки лягавых постепенно стали сжимать кольцо. Гранаты-лимонки в правой руке - у каждого по две штуки. По рыку-команде старлея - дружно и разом выдернув чеку, чекисты буду отныне их называть собственным именем - пугающе, но не страшно забросали звенящие окна взрывчаткой и под грохот хлопуш ворвались со всех четырех сторон - со всех ног - в переполошенное здание: абсолютно пустое.
- Абсолютно пустое! - самый грамотный, с неполным трехклассным образованием чекист доложил по уставу старлею. Какой, все еще опасаясь оружья и зверства бандитов, мялся на улице: жался к козлу. Другой, безголовый, но порасторопней чекист опрометчиво вынес на блюде голову Дмитрия Шостаковича.
- Верни взад! - не вынес дикого зрелища старший страшный во гневе - начальник и, выхватив блюдо, бросился в распахнутый изнутри особняк.