Полозов знал, конечно, что это непорядок — таскать такие заготовки тельферами, но кран в цехе поставить было нельзя: цех старый, и строители боялись, что не выдержат не то опоры какие-то, не то перекрытия, да особой надобности в кране и не было подумаешь, раз в две недели заготовку перетащить! Однако время от времени, при случае, Полозов непременно говорил у директора, что он, Полозов, снимает с себя всякую ответственность в случае аварии, потому что «уж если мы не можем поставить очевидно необходимый кран…»
И все знали, что Полозов говорит об этом не для того, чтобы немедленно был поставлен этот «очевидно необходимый» кран, а чтобы напомнить, что он, Полозов, и его цех работают в тяжелых условиях, часто без нужного оборудования, но все же справляются и справляться будут, особенно если… — и дальше следовала очередная просьба: то ли сталь нужной марки от другого цеха оттягать, то ли автобус стребовать на субботу и воскресенье для поездки за грибами, то ли душ расширить за счет кладовой литейного.
Полозов смотрел, как, опасно кренясь и раскачиваясь, плывет громадный, в ржаво-красной окалине, цилиндр с шестью гигантскими приливами по бокам — через две недели он станет матово блестящей, изящной, несмотря на всю свою огромность, основой ротора. И ее опять, уже гораздо аккуратней, чтобы не помять обработанные поверхности, подцепят тельферами и потянут назад, теперь уже к строгальному участку, а потом дальше, к расточному станку, потом облепят ее слесари — и все забудут, что вначале это был ржаво-багровый, сыплющий окалиной цилиндр.
Полозов видел, как согласно и весело работают такелажники, и чувствовал, что вот здесь, в работе, есть удивительная сила, привлекательность, какая-то простота и правда; они — в естественной необходимости каждого человека именно в этот момент и именно в этом месте, и чтобы каждый точно и вовремя делал то, что должен делать, и делал бы это не просто как выйдет, как получится, а умело, точно и весело — тогда незаметно возникает особый вкус работы, тогда не чувствуют сбитых в кровь пальцев, смахивают пот с лица грязной, в масле и ржавчине, рукой, тогда не нужно начальственного глаза, лишней команды, а после работы появляется чувство общности, может быть даже какого-то братства, и не хочется расходиться, а посидеть бы рядом, докурить, похлопать по плечу друг дружку, вспоминать, как кто-то схватился за ушибленный палец, всласть посмеяться…
— Может, подсобишь, Иваныч? — крикнул Огурцов.
И все повернулись, весело посмотрели на Полозова.
— Да тут вас и так столько, что и тельферы не нужны, на руках бы утянули, — крикнул в ответ Полозов и засмеялся.
И все засмеялись и тут же забыли про него — заготовка подползла к самому станку, стало не до Полозова.
Иван Иванович увидел в пролете Патрикеева, махнул ему: давай, мол, ко мне в кабинет! — и побрел не спеша, с удивлением поглядывая на руку, запачканную ржавчиной, — сам даже не заметил, как схватился за край цилиндра и подтолкнул, когда тот проползал мимо.
— Во дура-то! — сказал Патрикеев, входя в кабинет. Он всегда обо всем узнавал первым, чем гордился и даже с некоторых пор стал считать это первейшей своей обязанностью. Сейчас он имел в виду выступление Лидии Петровны на директорском совещании. — Все хочется свое «я» показать. Я вообще считаю… — Он был уверен, что Полозов расстроен выступлением Лидии Петровны, и полагал, что тему для разговора выбрал удачную, тем более что Полозов не перебивал его. — Я вообще считаю, что бабам на производстве делать нечего. Им только дай слабину…
Патрикеев был холостяк и очень любил разговоры о женщинах, особенно об их необычайной «вредности» и коварстве, — он был совершенно убежден, что большинство из них заняты только тем, что немедля хотят окрутить его, Патрикеева, и превратить из «вольной птицы» в жалкое существо, которым можно помыкать, командовать и над которым можно вообще всячески «выкобениваться».
— Я Кожемякину говорил, — Патрикеев даже прихлопнул ладонью по столу, на котором он успел разложить вытащенные из папки бумажки, — я говорил…
— А он что тебе говорил? — перебил его Полозов, разглядывая и быстро подписывая бумаги.
— Кто? — не понял Патрикеев.
Иван Иванович не любил Патрикеева за болтливость и тонкий голос.
— Ну, ты Кожемякину, а он тебе. — Полозов подписал наряды и уставился на Патрикеева.
Тот быстро сообразил, что Полозов не намерен выслушивать его рассуждения о женщинах, и вытащил из красной папки, в которой носил директорские приказы, несколько страничек — Полозов увидел строчки, отчеркнутые красным карандашом.