Ренуар, старый, с орденом, говорил:
- И в самом деле, случается, ходишь повесив нос, вдруг замечаешь эту красную ленточку - и вскидываешь голову.
22 октября. Я - как потерпевший крушение человек, который не может доплыть до берега, ни до левого - где роман, ни до правого - где театр, и который, в конце концов, говорит себе: "Но мне неплохо здесь, посередине. Просто нужно держаться на поверхности, рассчитывая только на свои силы, и поглядывать на оба берега".
24 октября. Автомобили. Никогда еще роскошь не была так нахальна. Капитал безнаказанно давит все, - сколько краж с убийством понадобится ему, чтобы поддерживать подобный разгул!
12 ноября. Аптекарь говорит мне:
- А знаешь, я получил письмо от одной дамы насчет моей мази. Целых четыре страницы. У меня таких писем четыре сотни. Тебе бы следовало их почитать: тут есть из чего сделать несколько книг. Да, это тебе не "Рыжик"!
13 ноября. Когда я впервые в жизни столкнулся с критикой, я верил, что это сама справедливость. Отсюда мое отвращение к критике.
* Зима. Воробей уже готов забраться в клетку к канарейкам.
* У нищеты есть маленькая сестрица, которая всегда при ней и которая ее тайком утешает, - беспечность.
29 ноября. Шекспир. Король Лир - сумасшедший, который, прежде чем стать сумасшедшим, делает глупость. Это слишком ярко размалеванный лубок. Ледяные восторги. Аплодируют Жюссому и стараниям Антуана. Отрадно видеть, что чувство выработало себе вкус. Нас теперь не удивишь этими карточными дворцами.
1 декабря. Жорес: "Шекспир яснее и более латинянин, чем принято думать. Гамлет человек неглубокий, это скорее несчастный юноша, надорвавшийся под бременем непосильного для него дела".
* В редакции. Дюжина молодых людей работает и болтает. Свет электрических рожков. Южный говор. Я чувствую себя крайне смущенным. К счастью, имеется камин, о который можно облокотиться.
Ждут Жореса. Он произнес в палате великолепную речь в честь Жанны д'Арк и спас Шомье. Он действительно написал письмо Деруледу. Все поражены. Секретарь показывает нам рукопись. Он ее хранит. Я дорого бы дал за один из этих трех листков, исписанных размашистым почерком без помарок. Некоторые критикуют решение Жореса, кто-то утверждает, что Дерулед выстрелит в воздух, как он уже поступил в случае с Клемансо.
Жорес подходит ко мне, пожимает руку, а я ему говорю:
- Пока будет тянуться вся эта нелепая история, ваши друзья не смогут вас любить и вами восхищаться.
- Это было бы мне неприятно, - говорит он, - но я прав. Я все обдумал, я больше так не могу. С некоторых пор я чувствую их постоянно за своей спиной; из-за меня они готовы оскорбить и мою жену, и мою дочь. Я получаю гнусные письма. Я чувствую, как сползаются все эти слизняки. Мне кажется, что я покрыт плевками. Я хочу пресечь это одним движением; оно, быть может, и нелепо, но необходимо. Пусть не думают, что все позволено, что можно меня выставить на всеобщее осмеяние в дурацком колпаке.
- Сократ не стал бы снимать дурацкого колпака и сказал бы несколько замечательных вещей. Если бы вы прочитали десяток стихов Деруледа, вы не захотели бы ему писать.
Жорес смеется и говорит:
- Вы должны нам что-нибудь дать на эту тему для "Юманите".
- Вы думаете только о ваших врагах, а не о друзьях. Вы забываете о той толпе в Трокадеро, которая приветствовала вас вчера вечером. Никто из друзей не одобрит вашего поступка.
- Я думаю обо всех, - говорит он.
Следовало сказать ему: в сущности, вы не настоящий социалист. Вы гений социализма.
- Вы когда-нибудь уже дрались на дуэли?
- Да как сказать, - отвечает он.
- А вы, оказывается, настоящий исповедник, - отвечает мне секретарь Жореса.
- Он меня исповедует в грехах, которых я не совершал, - говорит Жорес.
- Простите мою нескромность.
- Да что вы, помилуйте.
Он пожимает нам руки и уходит. На улице он обгоняет нас с Атисом, и мы его останавливаем.
- Вы хотите мне еще что-нибудь сказать?
- Нет, надеюсь, я не сказал ничего для вас неприятного.
Он уверяет, что нет, и мы идем рядом.
О дуэли мы больше не говорим. Он спрашивает, как прошел "Король Лир". Потом:
- Все-таки мы спасли Шомье. Спасли, но скомпрометировали. Он, в сущности, признался, что был не прав.
- А он хороший оратор?
- Скорее краснобай.
- А Таламаса вы знаете?
- Это вполне порядочный человек.
- Я обязательно прочту в завтрашнем номере "Офисиель", что вы говорили о Жанне д'Арк.
- Ну, знаете, когда идет такая драка, вряд ли можно сказать что-нибудь интересное.
- Мне бы хотелось чего-нибудь выпить, согреться. Не составите ли мне компанию?
Он останавливается перед кафе и говорит со своим характерным акцентом:
- Надеюсь, хоть кафе-то приличное?
Я подымаю глаза и читаю на вывеске: "Неаполитанское кафе".
- О, вполне приличное.
Входим.
- Вы будете пить пиво? - спрашивает Жорес.
Время уже за полночь.
- Нет. Закажу американский грог.
- А что это за штука?
- Горячая вода с ромом.
- Ну, и как, недурно?
- Жажду утоляет лучше самого холодного пива.
Он наливает воды в свой стакан и требует себе соломинку.
На нем узенький галстучек, который вполне мог бы носить наш деревенский поэт Понж, и низенький воротничок, сильно помятый, будто он танцевал всю ночь. Но воротничок этот взмок от парламентского пота. Лицо у него красное, как помидор, и румянец этот тоже парламентского происхождения.
Публика расходится из театра. Входит Ламбер-сын, потом Бернштейн и Саша, - все трое подходят и здороваются со мною. Жорес, конечно, решит, что меня знает весь Париж и что все ночи я провожу в кафе.
Он признается мне, что когда говорит, то старается всматриваться в чье-нибудь лицо, адресуется к какому-нибудь одному слушателю.
- Это воздействие на массу людей, пожалуй, самое интересное.
Я подробно описываю Жоресу "портрет", который я пишу с него.
- Да, - говорит он. - Сам-то я не заметил. Пожалуй, это точно.
Он признается, что спешит произносить фразу за фразой из боязни, что публика зааплодирует раньше срока.
Посетители оборачиваются. Знают ли они Жореса? Опасаются ли его?
Он расплачивается, вынимает из кармана жетоны различной величины вперемешку с монетами. И, как щедрый провинциал, оставляет гарсону десять су.