В общем, вид улиц менее нормален, чувствуется везде напряжение, часто встречаются партии красноармейцев, частью уже переодетых солдатами (от форменных, даже некоторых распущенных солдат их легко отличить), частью еще в своих очень жалких одеждах, но уже с винтовкой у плеча. Много шло их (и среди них — совершенно грязная баба с повязкой Красного Креста и совершенно юные мальчики) навстречу мне у здания Армии и Флота. Вообще винтовки мелькали поминутно в толпе прохожих, в трамваях; большей частью держат винтовки так, что того и гляди — нечаянно выстрелит, кого-нибудь ранит или убьет…
С винтовками идут и кучки матросов, сопровождающих возы со своими чемоданами и узелками. Эти, очевидно, отпущены и спешат уехать в провинцию. На одном таком возе лежала груда шуб с очень богатым мехом. Скопища, в общем, запрещены, и это соблюдается с большой строгостью. Как раз когда я проходил мимо конторы, где идет запись на отъезд из Петербурга, часовой, считая, что слишком много людей застаивается у ворот, за которыми стоит самый хвост (на самом деле, не более 20–30 человек), дал три выстрела холостых в воздух, чтобы вызвать, разумеется, панику. Одна старуха купеческого вида осталась очень недовольна подобным «озорством»: «Что хотят, то и делают… нет больше никого, кто бы их…» — и многозначительно не договорила. Типичную фразу услышал я от барышни с ее ухажером, повстречавшимся мне на пути по Литейному, как раз после потока красногвардейцев: «Я сегодня предполагала пробраться к Березину, у него совесть еще имеется и прекрасные надежды…» Зашел на Моховую к В.В.Гиппиусу.
Гиппиус очень нервен, собирается устроить к весне (в связи с тем, что по ордеру Луначарского занятия уже будут отложены) в помещении Тенишевского училища народный университет. Зовет меня читать лекции об искусстве (к сожалению, я совершенно на это не способен). И этот, «влюбленный» в революцию, начинает мечтать о «хотя бы монархии», а в захват немцами Петербурга, видимо, совершенно не верит, разумеется, ощущает обыденность. Пожалуй, Дима (Философов) теперь мечтает о Венеции? Диму повстречал Гиппиус на улице. Тот мрачно подошел к Владимиру Васильевичу, пожал руку и спросил: «Вы еще живы?» — «Да». — «Я тоже покамест живу». Что это — «театр для себя» или действительно известное провидение? На такой вопрос можно будет ответить только по окончании всей «мировой авантюры», но, спрашивается, а как не будет больше ни вопрошающего, ни отвечающего?
Вечером был у Леонтия. Он просил меня зайти, дабы я ему объяснил, в чем дело с назначением Карева. Я ему рассказал то, что знаю. Выгладит он довольно бледно и уже почти откровенно «ждет немцев». Мария Александровна не на шутку перепугалась, когда я высказал предположение, что они могут и не пожелать прийти.
Но, разумеется, в чем дело и почему именно весь отяжелевший Леонтий, и вся суетная Мария Александровна, и все российское государство повинны во всем этом несчастий и позоре от разрушения, и теперь не понимают. Для них это все идет от приказа № 1, от жидов, от немецких агентов. Впрочем, вообще я теперь иногда слышу и такие фразы: если бы мы были в союзе с немцами, то всегда бы и теперь жили мирно.
Я взял у Леонтия записки брата Николая. Говорит он там потрясающе драматично. Вообще у добрейшего Леонтия прямо культ Николая. Он уже составил биографию его и переписал его дневники и письма. Все это аккуратно переплетено. Вернула мне М.А., наконец, и синюю тетрадку XVIII в., считающуюся автобиографией дяди Бенуа. Я прочел только первые три страницы, словоохотливо, не без юмористических прикрас, прямо с циничными подробностями (и о родах), описывающие рождение этого Юлия. А не есть ли это просто копия с чего-либо? Как-нибудь загляну более толково в этот документ, бросающий свет на один из моих «источников», или «производителей»… Я бы уцепился за него сразу, если бы не то недоверие, которое во мне вызвала определенная «литературщина».
Мое собственное отношение к моменту очень странное. Я бы сказал, скорее тупо-инертное. Я почти не волнуюсь. Газеты перечитываю как скверный, но «забирающий» роман. Против немцев, разумеется, ничего не имею, ибо что немец, что русский, что француз — мне всегда было все равно, и не по признаку национальности делю я людей на приятных, близких и неприятных, далеких. Но, с другой стороны, я вовсе не возлагаю каких-то надежд на то, что вот придет немец — и все станет хорошо. Хорошее лежит совершенно в ином плане. Может, он правда нас спасет от слишком большой разрухи, одинаково грозной как для нас, буржуев, так и для обольщенных, запутавшихся, близких к отчаянию пролетариев. К последним я, во всяком случае, не чувствую ни малейшего озлобления (и думаю, что не почувствовал бы даже в том случае, если бы нас выжили из нашей квартиры). Слишком очевидно для меня то, что и «они здесь ни при чем», что и они жестоко обмануты, и вовсе не империалистами, буржуями, и не социалистами и большевиками, а всем строем жизни, всем тем, что людей с какой-то дьявольской спешкой удаляет от единственного, наивного, верного, реально возможного, реально сущего и бросает на поиски иллюзорного и очень абсурдного счастья.