Выбрать главу

Ему возражал с необычайным запалом наш смотритель Петров, одержимый вообще страстно публично говорить что попало. Он и сидит весь нахохренный, с тем тупым сосредоточием и злым видом, который имеют некоторые «полухищные» птицы, например, вороны, точно всегда готовые напасть, клюнуть и растерзать. На самом деле он добрейший семейный человек, но на собраниях ужасно злой. И Ольденбургу стоит огромных трудов каждый раз его унимать, осаживать, когда он начинает трезвонить не по предмету, а это случается после всякого оратора и на любую тему. При этом у Петрова поразительный говор, как в смысле произношения (целый ряд букв он не выговаривает, на других шепелявит и сюсюкает), так и в самом лексиконе, изобилующим иностранными фальшиво понимаемыми словами. Поэзию он позывает «позия» и т. д. Сидевший рядом со мной стенограф совсем сбился с толку его записывать. Но трогательное его почитание музеев, особенно Эрмитажа, которые он охотно защищает (иногда от мнимых опасностей), переходит на яростную критику современных явлений искусства.

Однако настоящей целью сегодняшнего заседания были выступления левых групп, а именно товарища Филонова, товарища Татлина и «гражданина» Пунина. Все они говорили об одном (но весьма по-разному): о музее художественной (или живописной) культуры. Филонова я увидел впервые и был поражен его видом. Это громадный безбородый детина, коротко остриженный, с сильно облысевшей головой, с широким жутким лицом, с безумными глазами и всегда полуоткрытым ртом. В общем, он удивительно похож на изображаемые им головы и в то же время он напоминает фотографии в книжках трансцендентных типов преступной психопатологии. При этом резкий, звучный, загробный голос, ровный, неизменно наставительный говор, подобный вбиванию свай, и настолько повышенная нервность, что во время чтения его доклада ноги его неустанно дрыгали. В общем, тип сумасшедшего или «кандидата», находящего уж очень близко к критической стадии, зато отнюдь не шарлатан, а человек насквозь, до самой глубины своего существа, убежденный в той жуткой кошмарной ерунде, которую он изображает и о которой вещает.

Явился он на наше собрание не просто, а с тем трепетом и ощущением подвига, которыми исполняются вдохновенные миссионеры. За два часа до своего выступления он поминутно (буквально) выглядывал в приоткрытую в зал дверь (очевидно, он собирался и потому не желал сидеть среди публики, перед которой ему надлежало «выступить»), томясь и изнывая в ожидании своей очереди. Впрочем, это ожидание ему скрашивал Татлин, вступивший с ним в длительный и изумительно несуразный спор (кусочки мне удалось подслушать на ходу), и эта гротескная пара во время той дискуссии была необычайно живописна. Она напомнила мне чудовищных американских эксцентриков, которых я видел лет двадцать назад в «Фоли Берже» и которые оставили во мне неизгладимое впечатление. Спорили они нос к носу, глаза в глаза, коряво, поводя вокруг лица пальцами, и причем у Филонова есть склонность вытягивать не указательный, а средний палец, что по личной проверке не так-то легко. Филонов отдавался совершенно, забывая о всем окружении. Татлин же, несомненно, удивлялся, сознавая, что над ним наблюдают, что они «озадачивают» присутствующих, да еще каких — «самых настоящих» профессоров, ученых, буржуев, да еще в такой обстановке, «настоящей дворцовой», раззолоченной, с алым шелком на стульях, с золочеными канделябрами и зеркалами от полу до потолка.