Итак, дорогой Анатолий Васильевич, да послужит Вам эта моя исповедь к выяснению моей позиции. Повторяю, не принуждайте меня, никогда не служившего, стать «чиновником от социализма», дайте мне исполнять и впредь свое назначение — быть вольной птицей. Ей-богу, нас не так много, чтобы опасаться, как бы наша деятельность не внесла дисгармонию в идеально налаженный механизм строя.
Остаюсь преданный Вам, Александр Бенуа».
Сегодня наконец отправляю письмо Горькому.
«Дорогой Алексей Максимович!
Письмо с аналогичным содержанием (и лишь в несколько иной редакции) я собирался послать Вам в Крым, но не послал, так как узнал, что могу побеседовать с Вами лично, но я все же прибегаю к письменной форме, ибо она позволяет более толково высказать некоторые вещи.
Вы от Гржебина уже знаете, что я вышел из «Новой жизни». Последним и решающим побуждением может явиться упадок моего духа или малодушие моих друзей. Я долгое время сопротивлялся убеждениям друзей, настаивавших на том, чтобы я ушел из «большевистского органа», чуть ли не с первого дня моего в нем выступления, но после того доброжелатели избрали более хитрый способ. Я вынужден был уступить, не будучи в силах противостоять столь незаслуженной одиозности «Новой жизни» (которую считаю наиболее приличной газетой). Я бы все равно не мог оставаться в ней просто потому, что я сам стал чувствовать себя в ней чужим и лишним. Ведь я «органически аполитичен» и ни в какие политические системы не верую. Между тем «Новая жизнь» есть орган по преимуществу политический и партийный.
В дни весны русской революции это мое расхождение с общим направлением «Новой жизни» представлялось не столько важным. Для меня мир делился на людей, бескорыстно ищущих доброй жизни, и людей, эгоистических заинтересованных в захвате и сохранении всяких жизненных благ. Сердце мое было с первыми, против вторых. Я пошел к Вам, считая, что я буду с людьми, свободно выступающими за правду, и совершенно не такие люди оказались среди сотрудников «Новой жизни», и Вы первый тут. В общем, одиозные черты определились, и я увидел, что это все не так, и сейчас уже ясно, что картина изменилась до неузнаваемости, что мера злобы, ненависти, мести не во имя общего блага, а во имя торжества своей партии, своего класса, и «Новая жизнь» отнюдь не представляет исключения в этом смысле, но обнаруживает как раз тот самый «дух войны», в котором я усматриваю величайшую мерзость запустения. Соблазнила меня вступить в «Новую жизнь», главным образом, возможность высказаться по вопросу о мире. Напротив, с социализмом я не имею ничего общего, да и никогда и не интересовался им, считая его религией весьма почтенной, но лишенной того, без чего трудно быть религией Бога. Я и не к социалистам шел, а шел к людям, желающим водворить мир. При этом меня вовсе не беспокоил вопрос, будет ли этот мир «демократическим» или нет, просто потому что всякий мир «демократичен», ибо снимает тяготы и нужду, лежащую наиболее удручающим бременем именно на трудовых массах. Для меня мир был бы благословен, откуда бы он ни шел и во имя чего он ни был бы заключен.
На самом деле, важный вопрос о мире получил теперь значение чисто военно-партийное. Он, о горе, приобрел значение какого-то яблока раздора (это мир-то!), и в этом смысле «Новая жизнь» не менее повинна, нежели другие газеты, ибо она стала пользоваться принятием мира для целей своей партийной тактики, а по существу ее столбцы заполнились «духом распри». Уже с средины мая я понял, что не вправе вносить диссонанс своего абсолютного миролюбия в хор воюющих за своих богов и за свою партию людей. Постепенно я убеждался, что по долгу перед самим собой мне необходимо их покинуть. Помянутый натиск друзей нашел уже это решение вполне созревшим, вполне готовую почву и, в сущности, только осложнил дело. Назревание шло само собой.
Вы скажете, что я мог бы эти самые мысли высказать в газете или что я мог бы вовсе не касаться политических тем. Но относительно последнего я прямо скажу: меня ничего, кроме политики (или, вернее, «философского отношения к действительности»), не интересует. А что касается того, чтобы об этом писать, то даже при разрешении редакции у меня не хватило бы теперь на подобный подвиг духа. Если бы еще я себя не чувствовал таким одиноким! Но именно сознание одинокости обуславливает во мне ощущение полной беспомощности. Что я прав, в этом я не сомневаюсь, но чтобы эту позицию выразить достойным образом, на это требуются иные силы, нежели те, которыми я располагаю. Больно тяжел камень!