Я увидела две стороны натуры Генри Миллера: его покорное принятие жизни и одновременно гнев и возмущение всем, что с ним происходило. Он терпит до поры, но потом все-таки постарается отомстить, вероятно, тем, что напишет в своих книгах. Этакая замедленная писательская реакция.
Джун подействовала как раздражитель. И он повернул к тем простым мирам, которые радуют его. «Вот проститутки мне нравятся. Они без притворства. Не стесняются подмываться у вас на глазах».
Генри как мифологический зверь. Письмо его дышит пламенем, это поток, мощный, хаотичный, коварный, грозящий гибелью. «Наш век нуждается в насилии».
А я наслаждаюсь мощью его письма, неприятной, разрушительной, бесстрашной и очистительной мощью. Странная смесь преклонения перед жизнью, восторга, страстного интереса ко всему, энергии, полноты, смеха; и вдруг налетает шторм и отбрасывает меня. Он разносит все: ханжество, страх, мелочность, неискренность. Прежде всего — инстинкт, интуиция. Он говорит от первого лица, и имена у него подлинные; он отказывается от порядка, формы, от самого сюжета. И никакого согласования, он пишет на нескольких уровнях сразу. Я всегда доверяла свободе Бретона[4] писать, как течет сознание, в том порядке или беспорядке, в каком сменяются ощущения и мысли, следовать чувствованию, находить смысл в бессмысленной связи событий и образов, доверять им вести тебя в новые сферы. «Культ чудесного». И культ всплесков подсознания, культ таинства, бегства от лживой логики. Культ бессознательного, провозглашенный Рембо. Нет, это не сумасшествие. Это усилие преодолеть оцепенелость и строгость рационального мышления, чтобы прорваться в высший, сюрреальный мир.
Все это причудливо смешалось в Генри. Его легко может зажечь какая-нибудь новая книга, идея, какой-нибудь человек. Он к тому же и музыкант, и художник.
Он все замечает: и пузатые бутыли с вином, и как шипят в камине сырые дрова. Но для себя отбирает лишь то, от чего может прийти в восхищение. Его восхитило даже легкое косоглазие Эмилии, он нашел, что это похоже на лица с портретов Гойи. И стена, окрашенная в голубой и оранжевый цвета, его тоже привела в восторг.
Он наслаждается всем: едой, разговором, выпивкой, звоном колокольчика у ворот, хорошим настроением Банко, вовсю молотящего хвостом по мебели.
Он полагает, что я видала виды, раз когда-то в шестнадцатилетнем возрасте позировала художникам. В то, что я очень долго сохраняла невинность, он явно не поверил. Я попробовала поискать в словаре некоторые слова, произнесенные им по этому поводу. В словаре их не оказалось.
После его ухода от радости моей ничего не осталось. Я думала о том, что вряд ли показалась ему интересной. Слишком много он испытал, жил трудно, сложно, на самом дне, как герой Достоевского, и я для него чересчур неопытна. Да ладно, какое имеет значение, что думает обо мне Генри Миллер? Скоро он достаточно полно узнает, кто я такая. У него язвительный склад ума, и я сама себе покажусь карикатурой. А почему я не могу выразить себя основательней? Я играю слишком много ролей. Почему я должна все время волноваться, тревожиться? Но я волнуюсь, я тревожусь из-за всего. Моя эмоциональность, чувствительность — это зыбкая почва. Но вот я восхищаюсь «устойчивостью» Генри и Джун, а это для меня уже нечто новое.