С другой стороны, во время этих бесконечных маршей, которые мы миллионными колоннами совершали по дорогам, направляясь на беспримерно обширные поля сражений, ко мне впервые в жизни пришло подавляющее, бесповоротное сознание, что единичный человек растворен в человечестве. Все ухищрения по части индивидуальности, неповторимости, самодостаточности, исключительности, которые можно было множить и множить в иллюзорной жизни мирного времени - которые и множились в безмятежную, спокойную эпоху, предшествовавшую 1914 г рассеялись, и осталось лишь одно: я - муравей и всецело привязан к муравейнику. Поскольку не было глаз, что распознали бы меня, я становился нераспознаваемым д\я себя. И это прямым путем привело меня к мистике одиночества, утрате одиноким себя в одиночестве и в возникновении во мне чего-то, что уже не было мной. Раз уж я исчезаю, почему бы мне не исчезнуть еще больше? Был лишь один способ исцелиться от утраты себя во всем и утраты себя и всего в ничто - совершенно исчезнуть. Хмель упоения нарастал, а вместе с хмелем росло желание пить еще и еще, то самое в какой-то миг овладевающее пьяным желание найти на дне бокала поистине последнюю губительную каплю.
Все стремительно отдалялось от меня - и те, что были далеко, и те, что были рядом, интересы моей собственной жизни, интересы таких абстрактных понятий, как Франция, Германия и проч. и проч. Необоримая и омерзительня реальность армии, частичкой которой - причем частичкой все более и более бессознательной и беспомощной - я был, затмила в моих глазах все: землю, небо, звезды. Природа исчезла за этим безмерным вторжением, заполнившим все поле зрения, точно вырастающее в кошмаре чудовище. Исчезла природа, с которой я когда-то так тонко был связан - когда-то - радостями богатого и преходящего одиночества, и это стало решающим фактором.
Короче, я находился в риге. Происходило это уже не вечером, а на следующее утро; я был один, мои однополчане чем-то занимались в саду. Я знал, как можно застрелиться из винтовки: снимаешь башмак, снимаешь носок, вставляешь ствол в рот и большим пальцем ноги нажимаешь на спусковой крючок. Я написал короткое безумно нежное письмо младшему брату - он был гораздо младше меня и такой милый, такой беззащитный; именно тогда я и открыл для себя, до какой степени я его люблю. Потом заглянул в круглое вороненое отверстие ствола.
И мне стало страшно. Как мне стало страшно, не знаю. Но вот на следующий день - в первом бою - страха я совершенно не испытывал. Несомненно я еще не созрел для одиночества, хотя так часто погружался в него. То высочайшее одиночество самоубийства для меня еще было чересчур; я предпочитал смерть скопом, предпочитал рухнуть в смерть вместе с полной повозкой своих товарищей, которых еще миг назад я так ненавидел, так презирал.
Я не испытываю презрения к тому, чем я был в тот момент. Мне нравится этот славный простофиля, который предпочитает свою маленькую лужу огромной коллективной трясине и среди сотен миллионов пуль, что вот-вот засвистят, завизжат вокруг него, надеется выбрать, точно перстенек в футляре, одну-единственную. Вот так агонизировал индивидуализм за три года до Октябрьской революции.
Потом желание покончить с собой возникало у меня не один раз. Я не могу припомнить все случаи. И все-таки это не стало наваждением, постоянным позывом, как в последние годы. Позыв этот возникал настолько часто, что мало-помалу стал как бы песенкой, которую я напевал чуть слышно, баюкая ею мою все более стареющую, изнуренную душу - все более оживающую в своем средоточии, но безмерно уставшую от повторяемости обыденности.
Наиболее обостренно это желание проявилось во время одной любовной истории. Само собой, о ней я поведал в одном из своих романов, и у меня нет никакого желания опять возвращаться к ней. Тем паче, что теперь меня совершенно не интересуют любовные истории, ни свои, ни чужие. В двух словах, дело обстояло так: меня бросила женщина. Такое случилось со мной впервые. Хотя в глубине моего сердца нечто уже отторгалось от нее, нечто, что не было во мне мною, что точило меня изнутри.
Из того банального происшествия я сохранил один штрих, сыгравший важнейшую роль в моей судьбе - утонченное предвосхищение небытия, которое, как мне тогда казалось, я обрел. Произошло это в гостиничном номере в Лионе, самом негостеприимном городе Франции. И по ме-
тоде, хорошо известной людям: я излечивался от земного, сотворяя для себя небо, которое я называл небытием. Как только я почувствовал, что окончательно укрепился в своем решении, душевное страдание стало убывать с каждой минутой. Мысль о самоубийстве пришла ко мне, я ее внедрил в себя, чтобы излечиться, исцелиться оттого, что ее породило. И когда страдание в достаточной мере ослабилось, мысль о самоубийстве испарилась. Ничего особенно хитрого. Что, впрочем, не помешало мне через некоторое время снова начать страдать из-за той же самой женщины Но теперь уже отсутствовал эффект внезапности, я безропотно переносил страдания.