Выбрать главу

21.4.68.

Происходит “обострение идеологической борьбы”, и необходимо “разоблачение происков”. Незначительная переделка старой формулы “обострения классовой борьбы”.

Меня уже разоблачали, но первая попытка связать мои писания с польскими событиями окончилась неудачно для организаторов сего благородного дела[25].

5.5.68.

Как стало известно (очень деликатная формула, между прочим), перед маем поздно ночью в квартиру Виктора Малышева[26] явились сотрудники КГБ. Увезли его на машине в свое учреждение, предъявили ему какие-то бумаги для подтверждения. Речь шла о некоем А. К.[27], которого знаю и я, и Виктор, и многие другие. Ничего страшного он никогда собой не представлял — особенно для советской власти. Очевидно, что он в некотором роде аморален. Но в наши дни аморальность порой удачно сочетается даже с членством в компартии. Да и суть не в этом. Беда в этом ночном налете, исполненном в традициях незабвенного 37-го года. Отвратительно всякое возрождение, даже приблизительное, этих традиций! Подслушивание, подглядывание, доносительство — это первейшие признаки слабости и глубокого, не искорененного за полвека недоверия к народу, именем которого клянемся на каждом шагу.

И рядом пример Чехословакии, где наказывают виновных в репрессиях, объявляют преступной систему микрофонов, отменяют цензуру. Некоторым образом это унижает русскую нацию, которая так послушна и несамостоятельна. Жаль, что проходит жизнь — наша жизнь, и другой не будет — и эту могут искромсать и отнять.

Какое счастье читать Толстого! А читаю я “Анну Каренину”, и понимаю, как это необыкновенно, гениально, есть страницы, от которых хочется плакать. Не потому, что они жалостны, а просто оттого, что они хороши.

17.7.68.

Написать бы про “Три сестры”: “четыре беспощадных акта”. Место “высоких слов” в ряду других — обычных. Они (“высокие”) ввели в заблуждение, их надо произносить всерьез, т. е. с болью и верой — раз-другой, остальное — декламация. Обилие этих слов позволяет играть комедию. Драма потому, что все обречены: их движения, перемещения, переезды — попытки вырваться из-под ее гнета, но верит ли кто в их серьезность, действенность? Эта пьеса (вслед за С. Булгаковым) о слабости человека: о традиции слова и традиции безделья.

Драма слов (“Три сестры”). Это надо написать беспощадно: к другим и к себе.

Из “Дуэли”: “для нашего брата — неудачника и лишнего человека все спасение в разговорах” (Лаевский). К характеристике героев “Трех сестер”.

Идеал Лаевского и Надежды Федоровны вначале тот же, что у Ирины: “На просторе возьмем себе клок земли, будем трудиться в поте лица, заведем виноградник, поле” и проч.

И я уже здесь одиннадцать лет, и упрямо верю, что моя игра не проиграна. По крайней мере сыграна не напрасно.

А на самом деле, может быть, жизнь нельзя так оценивать (напрасно — не напрасно). То есть можно, но это как-то фальшиво. Говоришь и чувствуешь, что врешь, будто есть что-то более важное (не то слово опять), более истинное, более согласное со смыслом человеческой жизни, с тем, что мы называем смыслом, имея в виду какое-то оправдание наших действий. Не будь “оправдания”, мы бы действовали все равно, но приходили бы минуты и часы пустоты, и один на один с бездной человек иной (не всякий) не выдерживал бы. Так хочется, чтобы жизнь была прожита не напрасно. Лучше сказать, чтобы она была осенена и не подчинена, то есть сопряжена с извечной нравственной силой. Приобщена к ней. Герои “Трех сестер” это чувствуют, но ничего не могут. Их “жизнь заглушила” — внешняя, пошлая, масса ее, хотя противостоять должна формула “согласия с жизнью, проникновения в ее суть и мудрое живое начало”.

11.8.68.

Скучно сочинял Скабичевский — пересказывал, перекладывал, будто для лентяев или дураков, и как глупо пророчил Чехову подзаборную пьяную смерть — стыдно за русскую критику.

Только для того, чтобы дразнить кого-то, можно вспоминать розановские слова о студенте, мучительно вопрошающем: “Что делать?” Хорошо варить варенье, пить чай с вареньем, топить печь, входить в родной дом с мороза, пить водку с приятелями. Хорошо работать, зная, что это нужно и тебе, и другим, что это согласно твоему призванию истинному, тому дару, которым наделен. Но тот старый вопрос сохраняет свою силу, хотя, может быть, он требует ответа только от тех, у кого нет истинного дела. Надеешься, что это не так, что жизнь и на самом деле требует действия от тех, кто способен к нему, потому что абсурдность, глупость порядка оскорбительны для любого живого ума и совести. Тут и за чаем с вареньем будешь толковать все о том же, и спокойного сна потом не будет, а если и случится, то утро ужаснет и еще раз умалит твою человеческую ценность, унизит тебя новыми вестями и новым насилием, и никакой скептицизм не спасет, не облегчит, не рассеет сомнений. На этот вопрос следует отвечать.

<...> Чехов — это тот случай, когда человек все-таки осмеливается остаться один на один с правдой человеческой жизни (с ее извечным неразрешимым трагизмом, с сегодняшней социальной и нравственной несостоятельностью).

21.8.68.

Исторический день. Войска введены в Чехословакию. Нам стыдно, но мы беспомощны. Таких, как мы, никто не спрашивает. Эти люди знают все. Мы просто подчиненные. Над чехом смеются и издеваются все, кому не лень, — первейшие обыватели, первейшие рабы, к коммунизму отношения никогда не имевшие. Дождались.

24.8.68.

Печальные дни. Мы возвращаемся к сталинским временам. То, что произошло в Чехословакии, отбрасывает нас к тридцать девятому году. Эти дни указывают всему (в том числе искусству) истинную цену. И она ничтожна.

26.8.68.

<...> Про Чехословакию лучше не писать — тут слова плохие помощники. Тут решается и наша судьба.

1968. <Без даты.>

Идея демократии — это, как ни странно на первый взгляд, — идея совместного действия, а не вражды. Наша интеллигенция ничего не добьется, т. к. ее преследует и мучает мысль о размежевании, точнее — почти мистическая тяга к расколу, к выяснению отношений, к закреплению исключительности одной из групп.

Явление Солженицына оттенило ничтожность массовой литературы, ее стыдность.

События 21 августа оттенили ничтожность нашей радикальной общественной мысли, ее трусость. Большего унижения испытать невозможно. Это как насилие над женщиной, совершенное публично при связанном муже. На площади.

Миллион терзаний и миллион компромиссов.

13.9.68.

Перед лицом неизвестности к кому взывать, как не к судьбе, как не к Богу — надежде на светлую судьбу. И в глубине души, втайне или в открытую, вслух, не скрываясь и не боясь публичности, все равно мы молимся, так или этак, потому что опоры у человека нет, кроме веры.

<...> Боже, как жалко мне себя, семилетнего, давнего, невозвратимого!

У человека одно спасение: не задумываться, не останавливаться, не давать воли воображению. Иначе не то чтобы бездна открывается — а такая полнота живого и, казалось бы, бессмертного переживания, что абсурдом кажется его невозвратность и даже напрасность. И так горько становится, и плач подступает, и ничего не поделаешь, и надо идти дальше, вбирая в душу все сущее, все переживаемое, и все-то она выдерживает, все вмещает — бездонная, горькая душа наша.

9.12.68.

Чехословацкий эксперимент подходит к концу. Развеяна еще одна иллюзия. И никаких надежд. Гиппопотамы торжествуют. Носороги.

<...> Самое ужасное и постыдное для нас и дела, затеянного в октябре семнадцатого, заключается в том, что советская официальная идеология присвоила себе право на провозглашение абсолютной истины. Всех судим, всех рядим, всех поправляем, все итожим, все приводим к единому знаменателю, и в итоге — те, все, бесконечно неправы, мы — бесконечно справедливы и правы. Водительство миром. Несколько человек ведут мир? Кто же они? <...>

вернуться

25

На партийном собрании редакции газеты “Северная правда” осудили публикацию И. Дедковым статьи в журнале “Новый мир”.

вернуться

26

Малышев В. — костромской журналист.

вернуться

27

А. К. — спортивный журналист (Москва).