Выбрать главу

Пишет, пишет — и все невпопад.

Вечно он виноват, летописец,

Летописец во всем виноват.

15.2.71.

Анекдот, который я слышал в двух вариантах. <...> Приблизительно. Изобрели живую воду. Заседает Президиум. Кого оживлять? Решили: Ленина.

Оживили. Он заперся в своем кабинете и не выходит. Идут недели и месяцы. Тогда оживили Дзержинского. Чтобы помог. Д. взломал кабинет. Ильича нет, на столе записка: “Эмигрировал в Швейцарию. Начинаем сначала”. (Другой вариант: “Я в Симбирске. Начинаем сначала”.)

Прочитал венгерскую пьесу “По техническим причинам” (Телевизор, средний человекозритель и Христос), а также пьесу Фридриха Горенштейна “Волемир”. Герой — почти “шизофреник”. (Человек из ванной: “Кто-то должен рваться в облака, иначе телега погибнет в трясине”.) Лебедь — Волемир. Правда, он рвется в облака — искренностью, тем, что говорит все. (А пьеса, конечно, талантливая, хотя западные влияния ощутимы.)

Опубликованы очередные Директивы. По этому поводу с утра в кабинете редактора был большой театр.

Жизнь людская разогнана по углам, посреди — большой Театр. Большой фарисейский театр.

18.2.71.

Без Иосифа Прекрасного заскучали.

Почему бы, однако, не пожалеть человека?

Он так много сделал для всех нас.

Он спал, накрываясь шинелью.

Без него мы бы погибли.

Надо вырыть и сжечь останки, зарядить ими пушку и, повернув ее на Восток, выстрелить, немедля.

Надо бы собрать и издать хрестоматию “Великий Сталин”, где были бы приведены выдержки из газетных статей, речей, из писательских сочинений, а также списки произведений изобразительного и прочих искусств, ему посвященных. Это была бы Розовая книга.

А потом увидела бы свет свой Красная книга.

И обе — они стали бы настольными книгами трудящегося человека. И не было бы на свете ничего поучительнее.

2.4.71.

О Г. Шелесте (из рассказа бывш. ответств. секретаря читинской окружной военной газеты): арестован после возвращения из Испании за агитацию против колхозов. Отбывал десять лет. По истечении срока вместе с большой группой заключенных (жена Косарева, секретарь Саратовского губкома Губельман и др.) был отправлен на барже в неизвестном направлении. Думал, что во Владивосток (из Магадана). Прибыли же в Одессу: по дороге многие умерли. Из Одессы поездом в Среднюю Азию, узнал по пейзажу; там воевал с басмачами. Привезли в зону, а думал, что в ссылку, на поселение. Выкликнули по алфавиту — последним. В комнате, куда привели, увидел полковника. Признал в нем своего бывшего взводного. Обнялись, и тот показал ему бумагу, где ему, Шелесту, причиталось еще десять лет. По старой дружбе получил Шелест подарок в десять коробок “Казбека” и прошлогоднюю подшивку “Большевика” и пошел отбывать новый срок.

У Шелеста была сломана кисть одной руки. Он объяснял так, что руку зажимали дверями и приказывали подписать показания. Он не подписал.

У Губельмана был голый череп весь в шишках. О его лысину гасили папиросы.

Восстанавливаться в партии Ш. должен был в Ленинграде, там, где вступал. Первый его визит в райком был безуспешным: нужного человека не оказалось на месте. В назначенное время на другой день ему опять ничего не сделали. Тогда он, старый человек, посмел возмутиться и сказал, что ехал сюда шесть тысяч километров и это надо как-то принять во внимание. В ответ одна из дам сказала: “Много тут всяких ходит”. И тогда Шелест сказал, что в такой партии восстанавливаться не желает. Повернулся и был таков. Так и не восстановился.

Вскоре ему было присвоено звание генерал-лейтенанта. В военкомате его попросили принести шесть фотографий в генеральской форме. Он ответил, что таковой не имеет. Ему посоветовали сшить. Шелест же заметил, что ради фотографирования шить форму он не будет.

Так он и не оформился в генерал-лейтенанты.

При похоронах была растерянность. То ли на лафете везти, как генерал-лейтенанта, то ли попросту. Решили после консультаций с Москвой, что на лафете[37].

13. 4. 71.

Теперь все молодые пишут хорошо, один лучше другого, но от этого ничуть не легче. То есть и не должно быть легче. Должно быть менее одиноко. Каждому.

Беда в том, что молодые герои молодой прозы неинтересны.

Если по-старому относиться к художественному произведению, как к свидетельству о жизни, то свидетельства, представленные молодыми, вызывают сомнения. В этих свидетельствах сильно ощущается элемент организованности, продуманности, расчета. Это свидетельства чрезмерно взвешенные.

27.5.71.

Последние годы показали, что слова, даже те, которых боятся, беспомощны. Они утешают людей, их произносящих. Я среди этих людей, хотя круг моих читателей мал.

Я видел сегодня по телевидению чехословацких рабочих на митинге в честь советской делегации. Это страшное и горькое зрелище; оно напоминает о том, что человек в нашем веке в основных своих общественных проявлениях несамостоятелен. Он опутан, оплетен; его голова затуманена. Против него слова и сила власти. Против таких стихий он бессилен. Он устал, он разуверился, он помнит, что он не один и несет ответственность: за семью, прежде всего.

<Июнь 1971.>

В качестве эталона, чьими копиями мы должны быть, нам предлагают — с помощью средств массовой информации и массового искусства — человека без воображения.

Выхваченные из Горького слова о том, что человек звучит гордо и надо его уважать, а не жалеть, давно уже употреблены во зло нравственности и психологическому состоянию русской нации и всего советского народонаселения.

Обличения “нытиков”, “маловеров”, “чистоплюев”, “мягкотелых интеллигентов”, бесконечные доказательства “жизнеутверждающего характера” того или иного произведения искусства являются самым поверхностным, но вполне серьезным выражением официального презрения и недоверия к малейшей слабости и дару воображения. Эти “пороки” опасны, потому что за ними скрываются “от всевидящего глаза и от всеслышащих ушей” элементарная самостоятельность мышления, не менее элементарная вроде бы способность видеть и предвидеть, а также самые естественные и самые многообразные реакции на “раздражители” внешней жизни. Именно эта “порочность” мешает превращению человеческих общностей разного толка в стадо крупного и мелкого скота, что наносит вред дальнейшему совершенствованию человеческой породы.

Похороны космонавтов, показанные телевидением всей стране с неутаенными подробностями прощания близких, дали нашему народу не меньше, чем торжественные репортажи о радостных всенародных встречах победителей космоса[38]. Люди увидели, что страдание не отменено, что вся бесчеловечность бесконечного порядка и холодного чиновного актерства, радости и горя по утвержденному сценарию и тексту рушится при одном только прикосновении к живому непосредственному человеческому переживанию. То, что знал, вероятно, каждый, но таил, как свою слабость, вдруг обрело равные и даже б у льшие права рядом с героической стойкостью и безграничным мужеством.

7.9.71.

Сегодня — 14 лет, как я в Костроме. Целая жизнь.

28.9.71.

Мое новое положение началось (зам. редакторство)[39]. И вот уже думаю: а зачем все это? Зачем это молчание при негодовании, при глубоком внутреннем неприятии всех этих бесед, болтовни начальства, недомолвок, подозрительности, мелких злобных чувств? Грустно, тошно, противно. “Минуй нас пуще всех печалей и барский гнев, и барская любовь!”

<Лето 1972.>

Лето было жаркое и сухое, — очень жаркое и очень сухое, — удивлялись, как удивляются необычно крепким морозам, ливням, ветрам, и разговоров об этой жаре хватало; они будто потеснили все остальные разговоры, отодвинув даже служебные темы куда-то поодаль; лень расплывалась, как пятно пота.

вернуться

37

Шелест Г. И. (1903 — 1965) — русский писатель, печатался с 1924 года; был репрессирован. Лучшие рассказы и повести, посвященные Гражданской войне, собраны в книге “Горячий след” (1-е изд. — 1958, 2-е изд. — 1966).

вернуться

38

Похороны космонавтов В. Н. Волкова, Г. Т. Добровольского, В. И. Пацаева, погибших при завершении полета “Союза-11” и орбитальной станции “Салют”.

вернуться

39

С 16 сентября 1971 года по 20 февраля 1976-го И. Дедков работал заместителем главного редактора газеты “Северная правда”.