Выбрать главу

Жаль, не приехал Адамович. Перед самым отъездом упал возле дома и сильно ушибся. Видимо, испугался, что сломал что-нибудь, может быть, проверялся. Теперь уехал в Железноводск, в санаторий.

Разговоры о деревне постоянно упирались в 1929 год. Леонид Иванов зачитывал мне из своей записной книжечки сравнительные цифры поголовья скота по 1928-му и 1933-му годам. Сокращение произошло катастрофическое, непоправимое.

На заседании (проходило в зале заседаний обкома комсомола; от обкома партии был В. А. Неймарк; зав. отделом Соколов, как я думаю, из опасения, как бы чего не вышло, от этого смутного дела уклонился) Можаев говорил о русской церкви, о месте, которое она занимала в деревенской жизни и которое по сей день пусто, и это — непоправимая утрата. (Ну, насчет “утраты” — это от меня; но смысл — этот.)

(Чтобы не забыть: встретил недавно Виталия Дьячкова. Он спросил меня, читал ли книжку некоего чеха о Солженицыне? Я сказал, что не читал и никак не соберусь попросить ее в библиотеке Дома политпросвещения. И в свою очередь спросил, не там ли он ее брал. А я, отвечает, был в командировке, и начальник мантуровской госбезопасности дал почитать. Я искренне удивился, что в Мантурове есть такой начальник. Раньше, говорю, был уполномоченный, например в Шарье, — но начальник в Мантурове! Да, говорит, и в Шарье, и в Мантурове, и в Нерехте, и в Буе, и в Галиче, и, кажется, еще где-то теперь как бы кустовые отделения (?), и в каждом помимо начальника (члена бюро райкома!) — три офицера, водитель и автомашина. Вот так, подумал я. Все возвращается на круги своя, а мы и не знали.)

3.12.80.

<...> Сегодня пришло письмо Валентина Оскоцкого. О книжке моей вести плохие. Редактор мой — Е. И. Изгородина — считает, что у меня есть причины для беспокойства. Но ведь ни она, никто другой на мои письма не отвечали, ничего не объяснили мне. Книга должна была выйти еще в первом квартале, верстка же прошла в мае, теперь декабрь, и полная неясность. Вот они, преимущества моей здешней жизни и моего характера. За преимущества и расплачиваюсь. Я словно знал, что будет такая весть, и еще с утра как-то горько жилось и писалось. Отослал сегодня же короткое письмо Еременко. Он-то ответит? Ведь это издательство даже за рецензию на рукопись Д. Дычко, написанную еще в марте — апреле, забыло мне заплатить. Неплохо.

Вчера “Книга-почтой” прислала переписку В. И. Вернадского и Л. Б. Личкова за 1940 — 1944 годы. Первый выпуск писем (1918 — 1939) у меня есть. Вчера же стал читать. Вот делаю эту запись и помню, что потом опять буду читать эту переписку, и как-то успокаиваюсь: укрепляющее чтение. Сугубо геологическое (очень специальное) я пропускаю, но остальное читаю, и с большой пользой. И с чувством радости за этих людей, за то, что они так жили, думали, держались. (Ну а горечи тут тоже не миновать.)

На днях открыл для себя Льва Кривенко (“Незаконченное путешествие”, послесловие Ю. Трифонова). Начинал читать после Трифонова с легким предубеждением: нет ли преувеличения и посмертной снисходительности? Ни того, ни другого. Может быть, и мало сказал этот человек, проживший 59 лет (две книжки при жизни), но ни в чем не погрешил, говорил свое и по-своему. Тоже читаю с радостью за человека, который смог так трудно и упрямо жить и работать. Одновременно читал бондаревский “Выбор”, книга Кривенко дает мне больше. Это чистый и достойный собеседник, а про того этих слов повторить не могу.

“Выбор” — книга самовлюбленного и переоценивающего себя человека, возможно, немалого эгоиста, пресыщенного и мало кого вокруг замечающего. Рассуждения — малодостойные и примитивные — о смерти, а также картины любви (“усовершенствование” схожих картин в “Береге”), пожалуй, лучше всего указывают на подлинный уровень этого сочинения — уровень тщеты, неподтвержденных претензий, мнимой, какой-то напрасной, самоцельной “художественности”. А ведь превознесут! <...>

18.12.80.

Четырнадцатого числа вернулся из Москвы, со съезда. Виделся, разговаривал с Л. Фроловым, Ф. Абрамовым, Б. Можаевым, С. Залыгиным, Г. Троепольским, А. Турковым, Л. Лавлинским, В. Хмарой, В. Личутиным, В. Афониным, Н. Яновским... На дне рождения у Валентина Оскоцкого познакомился с Д. Граниным, Б. Анашенковым, В. Золотавкиным. Там же был А. Нинов. <...> Виделись на съезде с Феликсом Кузнецовым; перемолвились несколькими словами. О жизни моей он не спрашивал, я также ничем не интересовался, ни о чем не просил. В президиуме Феликс сидел отвалившись на спинку стула, почти лежал-полулежал, как в теплой ванне... Если б не Федор Абрамов, подозвавший меня, когда они с Феликсом стояли, нам бы и словечком не переброситься. А тут ему пришлось. Вспомнили, что с пятьдесят пятого года знакомы.

Делегатам съезда и гостям выдали талоны в “сувенирный киоск” при гостинице “Россия”. Я бы туда не пошел, да показал дома тот пропуск-талон, и все единодушно решили, что идти непременно нужно и следует брать с собой больше денег. Пришлось пойти, стоять в очереди вместе с Абрамовым, проходить тройной (!) контроль (всюду дюжие молодцы), болтаться в подвальном помещении гостиницы от парфюмерного киоска к книжному, от книжного — туда, где продают рубашки, японские зонты, дамские сумки, лезвия, платки, магнитофоны и т. д. Купил всякой ерунды — всем в подарок. Унизительное, однако, занятие. При входе в последние двери тот пропуск отобрали и порвали, чтобы, не дай бог, по второму разу не пошли... Абрамов выбирал себе галстук и смеялся: “Ты у нас революционер, тебе галстук, конечно, не нужен”. — “Конечно, — отвечаю, — Федор Александрович, не ношу я их, избегаю”. И вообще смягчило это наше дурацкое занятие, что посмеивались друг над другом, пошучивали. Часа два потратил в тот вечер на “сувениры”. А сколько народу сбежалось — едва ли не весь аппарат большого и малого Союзов.

И еще большое впечатление: прием в банкетном зале Кремлевского Дворца съездов. Шли туда вместе с томскими сочинителями Василием Афониным и Вадимом Макшаевым. Корнилов предупредил меня: не приходите раньше времени, ждать — унизительное занятие, когда-то официанты к столу подпустят. Мы так и пришли, минут за пять, и прогадали. Народу толпилось много, и мы стали толпиться позади всех. Зал огромный, а посреди наша оживленная толпа, состоящая из групп и группок беседующих людей. А потом глас под сводами: просим пожаловать — и т. п., и все беседующие, враз перестав беседовать, устремились куда-то вперед, в скрытое от нас, ниже лежащее пространство, по трем спускам — какие-то несколько ступенек, да не будешь же прыгать... Устремились и мы в хвосте толпы, встревоженно вслушиваясь в мгновенно возникший и нарастающий звяк ложек, вилок, ножей, тарелок, рюмок... Тут были знатоки приемов, и не случись на нашем пути Володя Личутин, не знаю, где бы мы и пристали, потому что, казалось, ни к какому столу уже было не приступиться. А Володя, сам приставший к торцу вместе с Дмитрием Балашовым, на уголке стола сам державшийся, нас окликнул, и мы втроем у того же уголка обосновались. И налито нам слегка было, и копченой колбасы отыскано, и Федор Абрамов, неподалеку за тем же столом оказавшийся, нас к тому же опекал, и дело приема пошло для нас как следует: многого мы и не желали, а с хорошими людьми почему рядом не постоять и лишним словом отчего не перемолвиться? Где-то за рядами голов впереди вдоль сцены, задернутой хорошо видным нам занавесом, стоял стол для высшего начальства, и все наши столы были к нему перпендикулярны. Из-за того стола раза три раздавались какие-то обращающиеся к нам голоса, но мы не очень-то брали в толк, о чем это и кем это там говорится... Помню лишь голос зычный и молодецкий Егора Исаева; уж очень этот голос мне успел надоесть своей настырностью и приторностью. Не раз в дни съезда слышал я слова о “лакеях” и “лакейской” — от разных людей; так вот, в голосе Исаева было что-то от этого ремесла, от угодничества...