Выбрать главу

А вот недавно вычитал: “Если бы мне пришлось выбирать между родиной и благоразумием, я без колебаний выбрал бы последнее. Этого требует мой либерализм...” (Ортега–и–Гасет; цит. по книге Гильермо Диас–Плаха “От Сервантеса до наших дней”. М., 1981, с. 119).

Анекдот, ходивший в дни очередного “ленинского субботника”: Брежнев обметает пыль с саркофага Ленина. Ленин приподнимается и спрашивает: “Что это вы делаете, Леонид Ильич?” — “Это у нас субботник, Владимир Ильич”. — “Как субботник? Или у вас все еще не кончилась разруха?”

4.5.82.

Накануне праздников отослал статью о Друцэ[142]. Из “Белой церкви”: “Мы не сосульки, свисающие с застрешья, не куст плакучей ивы, не холм пустой и бесплодной глины. Мы народ...”

В конце апреля было письмо от В. Леоновича: о похоронах Шаламова, о Сухареве, о том, как Володю избили в бане. “Да хранит тебя Бог, — закончил он письмо, — на улице, в бане, в магазине...” и т. д. <...>

8.6.82.

Промокшие, озябшие, пришли с Никитой с футбола. Когда матч заканчивался, выглянуло солнце, и над городом встала радуга. Весь второй тайм сидели под зонтом, и струи с зонта мочили наши колени. Наш сосед — пожилой человек в плаще и шляпе — время от времени наклонялся к сидящим ниже рядом женщинам, что–то оживленно говорил, и вся вода со шляпы, как из стакана, обрушивалась на женщин, выплескивалась. <...>

А в Югославии я все–таки побывал. Одиннадцатого мая вечером на самолете югославской авиакомпании (“Боинг–527”) мы прилетели в Белград, а оттуда сорок минут (“Дуглас–9”) — и мы в Загребе. Нас встречали (худенькая, небольшого ростика — девушка, девочка, — зовут Эмилия), и еще через полчаса (автобус, такси) мы в отеле “Трансконтиненталь”, наши чемоданы погружены на тележку, ключи вручены. “Через десять минут спускайтесь вниз”, — говорит Эмилия, мы оглядываемся, осматриваемся, я начинаю думать, что произошла ошибка, потому что в номере две кровати, но, спустившись, узнаю, что у Юры[143] тоже две и что это нормально, мы отправляемся ужинать, тут же в отеле, при свечах (и при верхнем свете тоже), а потом разбредаемся отдыхать восвояси.

Спал неважно, светает рано, в шесть утра слышал, как звонят в церкви. За окном внизу приотельная стоянка автомобилей, через улицу, думаю я, большая школа (оказалось, гимназия, старое, внушительное здание; вполне можно разместить какое–нибудь важное начальство: облисполком, к примеру, или совет министров какой–нибудь республики из пятнадцати), и за ее оградой футбольное поле и много баскетбольных площадок. Было семь, когда я встал, а на поле уже играли красиво одетые мальчики, и у баскетбольных щитов тоже летал мяч. И нигде не было видно учителей и тренеров, царила непринужденность; может быть, они просто приходят раньше и играют? Зеленое поле, белые футболки, белые трусы, какие–то яркие кеды — чистое, праздничное пространство игры; когда бы я ни выглядывал из окна, там всегда играли с мячом. Я позавидовал тем ребятам — их полю, их одежде, их непринужденности.

Нам всегда не хватало воли и непринужденности. Мы никогда не сидели, и нынешние не сидят на школьных крылечках и крыльцах, не гуляют возле школы — не желая попадаться лишний раз на глаза учителям, завучу или директору, — а тут — повсюду сидят, стоят, бродят, о чем–то разговаривают — свои дела! — и не спешат расходиться, словно здесь их клуб, центр какой–то их автономной от взрослых жизни, и некоторые девчонки даже покуривают, тут же, перед десятками окон, — такие они уже взрослые... И в том, как они одеты, — тоже непринужденность: никакой униформы; и мальчики, и девочки чаще всего в джинсах, в пестрых куртках, рубашках — спортивного все толка, чтобы чувствовать себя свободно и удобно, и потому ребячья эта толпа — празднична и школьное детство ощущается как праздник... Я сознаю, что внутри этой толпы — вся обычная пестрота характеров, настроений, домашних и прочих неприятностей, способностей и прочего, но это дела не меняет... Внешний образ тоже кое–что значит... <...>

10.6.82.

Вчера до нас дошел Н. Федоров[144]. Сегодня все еще лежал на прилавке. Взял три экземпляра. Как–то неловко, что такая книга ждет покупателя. Хоть еще покупай.

Впрочем, я не испытал никакой радости, когда увидел материалы о Федорове в одном из номеров “Советской России”.

Идеи Федорова жили подспудно, как бы подземно, и это нормально; проговаривать их — в газетах и на площадях — нельзя; они должны — им же лучше — дозревать (ждать своего часа) в “темноте”.

Сейчас они пойдут по рукам; будут делать вид, что они кстати; на самом деле эти идеи — духовная оппозиция устоявшемуся общему, скрепляющему всех, как обручем, мировоззрению.

Что–то остужающее, малоприятное, отдающее пошлостью есть в том, как подхватываются идеи, окруженные и предваренные слухами и молвой; они так дружно подхватываются — бойко, с энтузиазмом, что становится не по себе; словно это товар, который пошел на рынке...

Ну а в Загребе было тепло, солнечно; прилетели из дождя, в дождь вернулись, и было странно, что здесь, в Москве, тоже шли дни и что–то происходило; казалось, здесь все должно было стоять на месте, в этом дожде.

Мальчиком, в сорок восьмом, когда родители купили радиоприемник “Урал” (были тогда только “ВЭФ” и “Урал”; или так мне тогда казалось), я подолгу крутил ручку настройки и на тетрадочном листке в клеточку отмечал, на какой волне, в какой точке работает та или иная станция; ловил наши города и каждому новому радовался, ловил Лондон, ловил Белград... Тито и Ранковича уже рисовали в газетах с топорами в руках; с топоров капала кровь; рукава палачей югославского народа были засучены как у мясников. Меня поражало и странно волновало несоответствие: они — враги, а белградская передача на русском языке начиналась звуками “Интернационала”, и мужественный мужской голос произносил: “Говорит Белград, говорит Белград. Смерть фашизму, свобода народу”.

В Загребе я вспомнил и об этом. Эту поездку я воспринял как некую справедливость по отношению ко мне. Все эти годы я относился к Югославии с уважением и симпатией; пожалуй, эти слова даже слабее того, что я чувствовал и чувствую теперь. В пионерском лагере военно–инженерной академии им. Куйбышева, где после войны заканчивал учебу отец, я был в сорок седьмом, всего одну смену (и нигде никогда больше), и тогда–то к нам в гости приехали два югославских черноволосых офицера — слушатели академии, бывшие партизаны; они что–то нам рассказывали, и хорошо помню, как они — красивые, в сверкающих наградах — сидели на скамеечке в парке, а мы их обступали и кто–то нас всех фотографировал... Так они и остались в памяти навсегда — очень располагающие, красивые, в блистающих мундирах... Что потом? Потом после восстановления советско–югославских отношений новый интерес к Тито, к Карделю, чтение статьи Карделя в журнале “Коммунист”, чтение цитат из Программы СКЮ в громящих эту Программу наших статьях... <...>

Ну а теперь, тридцать четыре года спустя после далекого, но не забытого сорок восьмого, вышли мы с Юрой Тууликом после ужина вечером одиннадцатого мая из отеля на улицу, постояли, подышали воздухом чужой свободы и хорватской весны и чуть ли не враз сказали, выдохнули: “Хорошо!”

вернуться

142

Друцэ И. П. Белая церковь. Бремя нашей доброты. Романы. М., 1983. Послесловие И. Дедкова.

вернуться

143

Юра — Туулик Юри, эстонский прозаик, драматург.

вернуться

144

Федоров Н. Ф. Сочинения. М., “Мысль”, 1982 (серия “Философское наследие”).