Выбрать главу

Вчера на город обрушился сильнейший снегопад, закрутила метель, и сегодня весь день лежал снег и стоял шестиградусный мороз. Не хотелось выходить из дому, но был “заборный”, как говорили прежде, день, и надо было идти в контору, чтобы ожидающим своей очереди в буфете братьям писателям было где скоротать время... Давали по килограмму баранины и по восемьсот граммов колбасы.

Пишу о Распутине. Настроение — как на волнах: то легко, свободно на душе, то все кажется неудачным и нескладным и вся сосредоточенность исчезает. <...>

31.10.82.

Вчера вернулся из Москвы. Был на пленуме правления СП СССР, где высидел все заседание, разговаривая с Друцэ и Оскоцким. Наутро два часа провел на совете по критике, выслушав схоластические доклады Новикова и Дзеверина. Потом ушли с Нуйкиной в “Новый мир”, где меня ждало знакомство с Камяновым[164]. Несмотря на малоприятный характер его полемики со мной на страницах “ЛГ” (о повести В. Маканина), я как–то не чувствовал к нему зла и поэтому был вполне дружелюбен в нашем коротком разговоре о Славе Сапогове, которого он знает. Из “Нового мира” поехал в “Метрополь” за билетом (т. е. в кассы ж. д., расположенные в том же здании, что и гостиница, кинотеатр и пр.), затем к Лене Фролову в “Современник”, чтобы взять книжку Высоцкого для Иры. Вечером с семи часов был у Залыгина. Там же были Распутин и Крупин с женой.

После разговора с Леней и Друцэ осталось чувство тревоги в связи с намечающимися изменениями литературной политики Цека. Появление нового руководителя в идеологической сфере уже дает о себе знать[165]. Косвенным образом это подтвердилось в беседе у Залыгина: главы из романа “После бури”, предложенные в “Неделю” и “Литературную Россию”, были отклонены цензурой. Думаю, что проверкой этих новых тревог и опасений станет отношение к “Знаку беды” Быкова. Если эта повесть сойдет Быкову “с рук”, то, значит, страхи преувеличены и жить можно.

Когда увидел Залыгина в ЦДЛ, то первым его вопросом было: как вам моя статья в “Литгазете”? (Статья напечатана две недели назад; в ней довольно резкая полемика с Бочаровым и Лакшиным, будто бы не признающими самостоятельного значения за литературой 70-х годов.) Залыгин явно переживал, что отношение к статье разное, что обрадовала тех, кого он, думаю я, не собирался радовать, и огорчила некоторых людей близкого ему круга. Эту встревоженность Залыгина почувствовал и Оскоцкий. Правда, на другой день вечером, дома у Залыгина, к статье не возвращались. Сам Залыгин разговора на эту тему не заводил; вполне возможно, что обходил молчанием неприятное. Весь разговор в тот вечер направлялся самим хозяином. Он рассказывал, а мы в основном только слушали. Рассказывал о прототипах героев нового романа (“После бури”), о генерале Болдыреве особенно и вообще о типах сибирской интеллигенции, старой профессуры, подробно вспоминал поход по Алтаю, совершенный им вместе с одноклассниками в 28-м году, и, наконец, о прошлогодней поездке в Мурманск и Петрозаводск, в которой должен был участвовать и я, но не поехал, хотя ездили сплошь именитые: Астафьев, Белов, Распутин, Лихоносов и т. д. Некоторым образом это рассказывалось так, чтобы я имел основания пожалеть о своем отказе от той поездки. <...>

Крупин показался мне человеком не очень глубоким и скорым на обобщения, как правило, сомнительного свойства. Распутин располагал к себе полностью и безоговорочно, хотя был молчалив, но в этом искусстве и я ему не уступал. Некоторая настороженность моя по отношению к Залыгину, не знаю, впрочем, на чем рациональном основанная, к счастью, не оправдалась. Никаких неприятных ощущений и серьезных сомнений его беседа и все его обхождение с нами у меня не вызвали. Промелькнула какая–то давняя неприязнь к Лакшину, отвергшему когда–то залыгинскую работу о Чехове (все–таки лакшинская “епархия”, и ревнивое чувство у Лакшина могло возникнуть; оттолкнуть же могла сама свобода залыгинского повествования), с явным неодобрением (это “выдумка”, “ложь”!) было сказано о воспоминаниях Алигер о Твардовском, где она написала, как однажды А. Т. признался, что увлекся Пастернаком и на время “забыл” Некрасова. Любопытно, что Залыгин обронил фразу о всяких мемуаристах, берущихся вспоминать Твардовского, не имея на то, по сути, права, — “всякие там собутыльники вроде Шугаева”. Обращаясь к Распутину, я сказал, что это же ваш друг? Распутин решительно сказал, что нет, никакой не друг, и мы покончили с этой темой.

7.11.82.

Исчезли портреты Кириленко[166]. Ни над трибуной, ни над колоннами. Нигде. Как не бывало. Над трибуной портреты сдвинуты влево, освободившийся прямоугольник пространства заполнен холстом с изображением серпа и молота. Не скажи мне вчера Шелков по телефону об исчезновении кириленковских портретов, мы с Томой, возможно, ничего бы не заметили. Может быть, не заметили многие; во всяком случае, разговоров на эту тему на площади мы не слышали, ну и сами не заводили. Ни к чему, да и не с кем. Было холодно, народу на трибуны собралось не густо, да и рядом, там, где мы обычно стоим, было совсем не тесно. Баландин со сподвижниками появился на трибуне без малого в десять, когда войска замерли по команде “смирно” и командующий парадом полковник изготовился к рапорту начальнику гарнизона. Минутное впечатление было такое, что все замерло, встречая губернатора, и именно ему, а не кому–то другому, была оказана эта почесть торжественной тишиной, дружной изготовкой к церемонии, ожиданием дозволения начать... Едва члены бюро взошли и расположились по заведенному ранжиру и приветственно вскинули руки, как грянул оркестр и замер, оборванный взмахом белой перчатки, и пронеслась команда,

и пожилой полковник, печатая шаг и чуть взлетая при взбрасывании левой ноги, двинулся навстречу генерал–майору, приземистому и уверенному в себе, начальнику химического училища, и праздничное действо началось по своему выверенному, железному распорядку... Когда пошли солдаты, изрядно замерзшие в ожидании, с одинаково серыми, посиневшими лицами, никто не мешал смотреть, не отвлекал разговорами, и я хорошо разглядел, как много в этих солдатских шеренгах низкорослых, нескладных ребят с какими–то понурыми, невыразительными, иногда убогими лицами. То ли это были строительные батальоны, но от курсантов училища, от сводных офицерских колонн, от десантников, виденных здесь однажды после участия их в московском параде, отличались они разительно, выдавая своим видом что–то оттесненное и печальное, что–то глубоко левофланговое, обиженное судьбой, как тот маленький щуплый солдатик, что шагал в последней шеренге последним слева в огромной, наползающей ему на глаза и уши фуражке, которую он силился удерживать нахмуренным лбом и поднятием бровей... И мы с Томой изрядно продрогли, и, возможно, мое лицо тоже было серым и понурым и маловыразительным, и это неудивительно, и я смотрел на солдатские лица без высокомерия или какого–нибудь превосходства; разве что — с жалостью, с острым чувством неблагополучия, словно солдаты должны быть какими–то другими, да и вообще молодые люди этих лет — тоже другими, более здоровыми и более красивыми, что ли. Все было спрятано в этих лицах, кроме покорства этой холодной и взнуздывающей их минуте. Торчали из–под фуражек носы и подбородки, взлетали полы шинелей от усердного парадного шага, дружно взмахивали и дружно замирали — после единогрудого взводного хриплого счета и взрева, — замирали прижатые к бедрам руки, и колонна за колонной смещались вправо от нас, а следом надвигались другие, и было интересно смотреть, как браво шли молодые офицеры, с особой непринужденностью — не донося ладонь до козырька — отдавая честь, и что удивительно, чем плавнее и легче они маршировали, тем больше, казалось, в них свободы и достоинства, словно эта площадь, превращенная в плац, и этот неустающий, будоражащий оркестр, командующий движением всех членов тела, и это слитное единовременное подчинение всех командирской воле — были все вместе их родной стихией, где им все знакомо и где их место. Конечно, я упрощаю, но хотелось видеть и это, во всяком случае, думать, что есть и такое: бравада и достоинство... Когда, выдержав короткую паузу — пока оркестр смещался на тротуар, — двинулась колонна руководителей города и передовиков — длинная шеренга руководителей и чуть поодаль густая плотная фаланга героев труда с широкими красными лентами через плечо, — когда двинулась медленной и, стало быть, величественной поступью пролетариата, гегемона и хозяина жизни, то мне вдруг эта нарочитая неспешность показалась смешной, словно задающий тон хору сразу же сфальшивил и не почувствовал фальши. Слава богу, ждать было недолго и “поступь” быстро сменилась естественным энергичным движением демонстрации, у которой никакая проформа не могла отнять жизни и живой пестроты. Так река может течь в бетонных или даже стальных берегах, но не перестанет быть рекой, внутри которой свое движение и свое содержание. Правда, в то же время казалось, что эти берега слишком высоки, чтобы перехлестнуть через них. И слишком прочны, чтобы подмыть их.

вернуться

164

Камянов В. И. (1924 — 1997) — литературный критик и литературовед, участник Великой Отечественной войны, много лет проработал сотрудником отдела критики журнала “Новый мир”, на страницах которого опубликовал целый ряд статей и рецензий о современной русской литературе, автор книг: “О романе Л. Н. Толстого └Война и мир””, “Доверие к сложности. Современность и классическая традиция” и др.

вернуться

165

Секретарем ЦК КПСС по идеологии после смерти М. А. Суслова стал Ю. В. Андропов.

вернуться

166

Кириленко А. П. в 1962 — 1982 годах — член Политбюро ЦК КПСС.