Женька из «Фабричной девчонки» и Оксана из «Города на заре» — принесли мне звание лауреата всесоюзного конкурса за лучшее исполнение женской роли, и эту маленькую медаль я храню, как знак моего «начала», как память о том зрительном зале, который дал мне веру в свои силы, дал жизнь на будущее.
Борис Ильич Вершилов прислал мне письмо, которое заканчивалось словами: «Только не успокаивайтесь, не думайте, что завоевали площадку за свой первый сезон. Вы только чуть набрали воздуха в легкие. Полет — впереди».
4.1.85
Деревья стоят за окнами — загадочным графическим узором на белом фоне реки. Эта красота, удивляющая меня каждый раз, когда я смотрю в окно, является мне укором под названием: «Какие прекрасные деревья и какая, в сущности, прекрасная должна быть вокруг них жизнь». Привычка, ставшая натурой: «Мои чувства мне милее “облекать” в форму, найденную другими». «Зерно» моей профессии — чувство — интенсивное и целиком захватывающее. Я отдаю часть себя для того, чтобы дышали, болели, радовались и жили чувства давно ушедших людей.
«А что вы думаете о Чехове?» — этот вопрос задали мне по телефону работники музея имени Бахрушина. Думаю я о том, что совсем недавно ходил по Москве высокий человек, который знал, как «доктор Чехов», о своем близком конце. Восприятие жизни у него поэтому было чрезвычайно обострено. Он прощался с Красотой, которой полна жизнь, — каждый день. Он старался преумножить эту красоту, поэтому сажал деревья и выращивал цветы. А для того, чтобы люди, живущие на земле, острее и лучше видели, и изящнее и полнее жили, он писал рассказы, повести, пьесы и письма.
«Посмотрите, как глупо и грязно вы живете». «…В городе сто тысяч жителей и ни одного, который не был бы похож на другого. Только едят, пьют, спят, умирают. Пошлое влияние гнетет детей, искра Божья гаснет в них, и они становятся такими же, как их отцы и матери».
Перечитывая письма, я удивляюсь его воле, его внутренней честности и этому постоянному утопическому желанию переделать людей. Чем ниже уровень «искусств» на сегодня, тем ниже общая нравственность, культура, тем меньше людей, которые видят мир таким, каким его создал Господь.
Я приехала сегодня на Мосфильм и увидела список названий тех картин, которые в производстве. Михалков занимается Грибоедовым, Бурляев — Лермонтовым.
Студия пахнет, как всегда, — сырой штукатуркой, плохой кухней и мочой. Коридоры и лестницы грязные, заплеванные, и окурки валяются. Будьте вы прокляты, такая безнадежность!
Я прихожу домой, беру свежий номер «Театра» — он открывается пьесой Арбузова «Виноватые». Нет проблем, бескультурья, нет грязи, нет карьеризма, нет духовной нищеты, а есть выдуманное — «конструкция» о сыне, брошенном матерью в детском возрасте, забывшей себя матерью, которая осознает свой долг, совершает «доброе дело» за неделю и умирает, повторяя: «Вижу счастливый сон».
Сон этот видит сам Алексей Николаевич — после ликера с желтком, после леденцов и отоваренной валюты.
«Сонная драматургия» сегодняшних «классиков» и есть то пошлое влияние, которое гнетет детей. Поэтому — да пребудет всегда — А. П. Чехов.
Еще о классике: Гончаров «Обломов». Русское несчастье — пассивность, леность, животность.
И я думаю: как трудно сохранить в себе добро, сохранить в части души желание — лечить, сажать лес, строить школы, писать письма. Гончаров и именно «Обломов» были моей следующей работой в театре на Петроградской. Инсценировка Александра Винера, постановка его же. Александр Борисович Винер — изложил (опять же адаптированно, но без уродующих поворотов) роман для сцены. Обломов — добряк, но не мудрец — спал и не отличал сон от реальной жизни. Вернее, реальную жизнь он превращал в сон. Он грезил о любви, о действии, о поступке, о дружбе. А реальностью, а действительностью была только круглая и толстая Пшеницына, которой во сне Илья Ильич зачал ребенка. Сон о сне. Где начало жизни и конец сна — неизвестно.
Поэтапные отказы от всего, что составляет человеческую жизнь. Отказ — во имя сна. Я играла Ольгу, жаждущую найти своего героя, жизнь с которым будет осмысленной, действенной и наполненной. Илью Ильича играл Олег. Врожденный такт, обаяние, легкость, интеллигентность даны ему природой, так же, как и талант, работоспособность и одержимость театром. Роль Обломова одна из самых ярких его побед, и побед не для себя. (Как часто можно услышать в театре: «Для себя он хорошо сыграл». А зачем играть для себя, если по долгу он должен играть — для зрителей?) Спектакль шел недолго и не был оценен критикой, но зрители обычно оценивают сами, так вот их оценку работы Басилашвили отлично сформулировала на обсуждении спектакля в Доме учителя одна из преподавательниц литературы: «В роли Обломова артист доказал, что на театральном небосклоне появилась звезда первой величины». Это было так. Мне так понравилось, как она сказала, эта учительница, ведь я-то давно знала, что Олег — звезда, красивая и большая. Он построил роль на постепенном затухании, замедлении ритмов существования. В доме у Ольги появлялся юноша со всеми данными идеального героя — чистый, деятельный, тонко чувствующий. Романс он не слушал, а проникался им — глаза становились большими и сияющими. Он оживлялся все более, как будто кто-то невидимый заводил внутреннюю гигантскую пружину. Пластика движений была уже не «округлой», не мягкой, а упругой и стремительной. Он «влюблялся» на глазах у зрителей. Это трудная для актера сцена — мало слов, есть только восприятие, оценка и «превращение». Именно этим «превращением» на сцене, трудно и редко дающимся, именно проникновением в событие, в обстоятельства, пропусканием «через себя» — определяется актерский темперамент. Ольга пела. Для него было легко петь, петь и видеть, как все более и более светлеет лицо, удивление сменяется блаженством, и это блаженство Ильи Ильича становилось центром сцены первой встречи его с Ольгой.
После романса я пела арию Нормы. Я разучивала эту арию с певицей из консерватории и ее концертмейстером. Я пришла в это «звучащее» здание консерватории, прошла в зал, где прослушивают записи всех мировых знаменитостей, и бархатный, мощный и бесконечный голос Марии Каллас наполнил мир вокруг. Было ясно, что формой общения с людьми и с Богом для Каллас было пение. Трудно представить ее разговаривающей — только поющей. Пела душа Каллас, ибо голосом так не поют, так поют своей жизнью. У меня внутри — глубоко и сама по себе зародилась дрожь, она проникла в руки, пальцы — холодные и непослушные — задрожали, хотелось плакать. Каллас пела на итальянском, с длинными частыми «выпеваниями» гласных, будто этот язык создан для того, чтобы на нем петь. Прослушав, я поняла, что мне выходить на гигантскую сцену и без микрофона петь труднейшую арию мирового оперного репертуара — преступно, нагло и глупо. Но петь было надо. Героиня Гончарова пленяла Илью Ильича именно арией Беллини. Я стала разучивать арию на итальянском языке. Каждый день после репетиции на сцене я спускалась в музыкальную комнату, и терпеливая концертмейстер Герочка стоически выдерживала мой вой на тему Беллини. Лучше бы я не слушала эту богиню Каллас. Как только я открывала рот и пропевала первые слова: «Каста дива», меня начинал разбирать смех над собой и над своими потугами. Герочка была хорошо воспитана, ни один мускул на ее лице не дрогнул, хотя смеяться ей хотелось в десять раз больше, я думаю, чем мне самой.