Выбрать главу

Почему «котенок»?

Но эта его милая ласковость, его умение выходить на сцену, как входят в праздничную толпу люди, открытые добру и любящие всех, — были уникальны. Только сейчас, по своей привычке, я металась за кулисами, бормоча текст и стараясь унять дрожь внутри себя, сжимала холодными от волнения руками края черной накидки. И вдруг смеющиеся глаза Славочки и его смешное обращение: «котенок». И становилось на душе спокойно, светло и совсем не страшно. Он распахивал дверь, впуская меня в этот театральный праздник, и «обволакивая», «затягивая» своим чарующим обаянием, говорил первую реплику: «…И стоял на крыльце — один».

Зрительным залом он владел, как никто, потому что он был красив «весь»! Его внутренняя красота сочеталась с его внешним совершенством столь гармонично и естественно, что определить особенность его многогранного дара можно только словом «совершенство».

Для того чтобы играть в концертах, мы с ним подготовили две сцены из «Воскресения» Л. Н. Толстого. Катюша и Нехлюдов. На концертах он «работал» с той же мерой актерской самоотверженности, как и в театре. Он всегда был идеально «готов» — и внешне и внутренне. Холеный барин Нехлюдов являл на сцене собою то, что было вырвано с корнями из нашей жизни: безукоризненность манер, светский лоск, аристократическую вежливость и мягкость. Когда в «пьяной» сцене я — Катюша, яростно наступая на Нехлюдова — Стржельчика, кричала: «Ненавижу! И рожу твою ненавижу! Ты мною спастись хочешь!», — он бледнел, и я видела эту бледность, проступающую под гримом, чувствовала сердцем его стыд за грех, совершенный им, Нехлюдовым. Он, именно он, Нехлюдов, виновен в превращении радостной пасхальной заутрени в грязь, нечистоту, пьянь и порок.

И он плакал. А потом через паузу мягко, почти спокойно: «Я приду. Еще». Поклон, будто не Катюша кричащая перед ним, а Богородица. Уход. Цилиндр надевал при последнем шаге. Овация. Ах, как он выходил на поклоны! Без присущего плохим актерам наигрывания: «Я так глубоко чувствую, что выйти из образа еще не могу. Смотрите, как я серьезен и глаза еще полны слез». Нет! Он выходил «открытым» — в своей радости за прием, за овацию, за Толстого, за жизнь. Он — праздновал успех на глазах у зрителей, и они отвечали ему своей многократной радостью, восхищением и любовью. Его любили, как никого другого, да и не было никого другого, более, чем он, заслуживающего этой любви.

Он первый и почти единственный пригласил нас с Олегом к себе домой (вторыми были Ефим Копелян и Люся Макарова).

Людмила Шувалова, жена Славы. Я видела ее дебют, еще будучи школьницей, на сцене БДТ в пьесе Трифонова «Яблоневая ветка», она играла героиню и была очаровательна. Она и осталась очаровательной, но свой дар, очарование, светлый ум, способность анализировать, легко постигать разных авторов, работать над текстом — она отдала без остатка человеку, которого любила, — Славочке. И, казалось, не видела в этом никакого высокого жизненного подвига, подвижничества. Это было для нее естественно — она просто по-настоящему любила. Она создала для него удобный, красивый и чистый дом, и мы были приняты в этот дом, как свои, как родные.

Редкая пара, ими можно было любоваться, удивляться их способу общения. Они знали, понимали, что общежитие — еще не дом, а затянувшийся «опыт» дома, поэтому, когда мы приходили к ним, они нас вкусно кормили, были ласковы, приветливы и нежны к нам.

Привычные для актеров розыгрыши присутствовали, имели место, как говорят, и было бы странно, если бы их не было.

Перед гастролями в Лондоне приехала в Ленинград знаменитая баронесса Будберг. Знаменита она была не только своими громкими замужествами и связями — говорили о ее работе на разведки разных стран и континентов, о ее страшной роли в смертельном спектакле под названием «Кончина Горького». Связь многолетняя с Алексеем Максимовичем, архивы Горького, якобы увезенные ею, Марией Игнатьевной, в Англию и «закрытые» до двухтысячного года, связь ее с Локкартом, Гербертом Уэллсом и другими прочими — создавали вокруг имени Будберг ореол тайны и еще чего-то зловещего, дразнящего любопытство. И вот то, что называется «баронесса Будберг», — сидит в ложе Товстоногова и смотрит генеральную репетицию «Идиота».

Владислав Игнатьевич пришел ко мне в гримерную и спросил, почему-то недоумевая: «Ты еще не видела баронессы?» Спросил так, словно я своим невниманием обидела эту самую баронессу, а отсутствием любопытства и интереса к ней обидела его, Владислава Игнатьевича. «Нет, не видела», — сказала я. «Ну как же так, ты просто обязана с ней познакомиться. Такой счастливый случай. Я только что от нее», — сказал Слава. «Красивая?» — задала я ему сугубо женский вопрос. Он почти зажмурился от восхищения и произнес: «Очень! Очень! Истинно западная женщина! Иди!»

Идти в ложу к главному режиссеру, да еще во время генеральной? И что сказать? «Я пришла посмотреть на возлюбленную Горького и Уэллса?» Либо: «Извините, я спутала дверь, а кулисы со зрительской частью». Но Слава смотрел так укоризненно и недоумевающе, что мне ничего не оставалось, как взять в руки длинный шлейф моего белоснежного наряда и пойти в ложу. Ложа была почти пуста. Сидела только, чуть в глубине, очень большая и толстая зрительница. Волосы стянуты в эдакий маленький узелок на макушке. Странное одеяние, наподобие вязаного жакета темно-коричневого цвета, на тяжелых коленях — большая сумка. Вид почти домашний, чья-то бабушка или тетушка, из «не театральных». Она смотрела на меня, я с огорчением — на нее, поняв, что никакого «знакомства» с баронессой у меня не произойдет. Баронессы здесь нет. Я пошла к двери и наткнулась на входившего в ложу Георгия Александровича. «Простите, — сказала я, — я хотела посмотреть на баронессу Будберг, мне Владислав Игнатьевич сказал, что она здесь». Георгий Александрович уставился сквозь очки на меня, потом на бабушку с сумкой. После этого стал доставать сигареты и долго закуривать, глядя куда-то в пол. И тут только я поняла, кто эта «бабушка» и что я сотворила. Я уставилась на Георгия Александровича, привычно ища у него спасения. Пауза затянулась. Вывела меня из этой затянувшейся паузы и из этого неудобства — баронесса. Она сказала басом, глядя на меня: «Я встретилась со своею молодостью». Георгий Александрович произнес сразу, с присущей ему ироничностью, которую уже не в силах был прятать: «Это была историческая встреча».

Когда я спускалась по лестнице, увидела трясущуюся от смеха спину Славочки. Он не мог оглянуться на меня, не мог ничего сказать. Смех сотрясал его всего, пуговицы на его генеральском мундире почти подпрыгивали и смеялись вместе с ним. Я смеялась в своей гримерной. Сердиться на этот розыгрыш было глупо, да и не хотелось.

В Лондоне, в здании театра «Олдвик» проходили наши гастроли. Баронесса Будберг присутствовала на всех представлениях, а в антрактах была за кулисами. Я старалась избегать встречи с ней, но это было трудно — закулисье было тесным и неудобным. Она остановилась передо мной, перекрыв собою узкий проход, и, глядя на меня строго и, как мне показалось, надменно, сказала: «Мне довелось видеть на сцене Веру Федоровну Комиссаржевскую. Своей манерой игры вы мне ее напоминаете. Я сказала об этом Товстоногову, он со мной согласен».

Я хотела было спросить, когда же Георгий Александрович мог видеть на сцене Веру Федоровну, но баронесса уже повернулась ко мне спиною.

Но, как ни странно, подтверждением того, что сказала Будберг, были слова самого Георгия Александровича, сказанные им уже в Ленинграде, на встрече актеров с критиком Смирновым-Несвицким. Критик, говоря о моих ролях, назвал их «одинаковыми». «Актриса повторяется», — пояснил он. Товстоногов ответил сразу, без паузы: «Актриса имеет индивидуальность, то есть неповторимость. С вашей точки зрения, наверное, и Комиссаржевская повторялась».