Нужен последний жестокий удар, чтобы действительность открылась ей в своем реальном свете.
Доронина — Надежда стоит на фоне деревянной, потемневшей от времени стены. Она в красном — красное, по ее мнению, цвет королев. Прижатая к стене, недвижная, с запрокинутой назад головой и руками, распростертыми, как у фигур на распятии, она и сама кажется распятой. Еще впереди встреча с Черкуном, и романс «Жалобно стонет ветер осенний», который она споет для него своим глубоким, загадочным, завораживающим голосом. И она замерла, — вся напряженное ожидание.
То, что в ней много земного, чувственного, не имеет ничего общего с пошлым. Ее чувственное — от жизненной силы, а не от испорченности. Ее тайна не в особой изощренности, а в цельной, как земля, природе. Ее патетика смешна, потому что не сопрягается с общим прозаическим тоном. Она ищет идеальной гармонии, а мир варварски искажен, полон жадных и слабых. Всем им что-то нужно от Надежды, но они ничего не могут ей дать.
Самое страшное даже не в том, что он, которого она ждала всю жизнь, не любит ее. А в том, что он не может любить. С поразительным, почти эпическим покоем Доронина медленно переводит взгляд с Черкуна на зажатый в руке пистолет. Вы почти физически ощущаете мысль, которая рождается в красивой, гордо посаженной голове. В этой мысли разгадка и решение.
Надежда Дорониной уходит из жизни просто. Не жалуясь, не обвиняя. Ее одинокий выстрел доносится уже из-за кулис. Вы не видите как там, на крыльце, поперек порога, она «лежит и смотрит, как живая». Но весь гнев, который не успел созреть в Надежде Монаховой, поднимается в вас, сидящих в зале.
Хотел ли этого Горький? Не знаю. Но знаю, что представить себе Надежду Монахову иной теперь, после Дорониной, — трудно.
Нечто подобное произошло и с Софьей. Но еще более неожиданно, совсем уж невероятно.
Ну кто мог подумать, что роль, которая от века считалась бесплотной, «голубой», и не знала сколько-нибудь значительной удачи за всю сценическую историю великой комедии, — эта роль вдруг оживет и займет свое место, как характер крупный, художественно самостоятельный, человечески интересный? У Дорониной это произошло. И без малейшего насилия над материалом, без всякого конфликта с авторским замыслом. Напротив, многое в этом замысле проясняя и дополняя.
В оцепенелой фамусовской Москве Софья Дорониной единственно живая личность, достойная Чацкого по уму и душевной силе. Попробуйте устоять против ее гордой красоты, значительности, обаяния живого и смелого ума! В ней такая гармония всех черт и движений, такая яркая игра жизни, такая щедрость воображения! В ней все жаждет деятельности. Все отзывается на звук сердца. Натура независимая, смелая, она инстинктивно разрывает путы установленной иерархии. Ее сердце ищет любви деятельной, активной, преображающей. И если ее избранник недостаточно хорош, то в ее глазах он вырастет уже оттого, что она его выбрала. Она сама решает свой выбор, презрев чужие мнения и вкусы.
Кажется, с детства помним эти строчки, учили их наизусть в школе, десятки раз слышали со сцены и, оказывается, не могли представить себе их подлинный смысл. Да ведь это же жизненная программа Софьи, декларация ее человеческих прав!
В том, что она выбрала Молчалина, проявилась не чрезмерная скромность запросов, а острая потребность самоопределения. Что может предложить женщине фамусовская среда кроме любви? И в свою любовь Софья вкладывает все силы души. Запретное кажется ей желанным не потому, что в нем есть дразнящая тайна — Софья Дорониной для этого слишком чиста. А потому, что выбором недозволенного она себе самой доказывает свое право на свободу.
Актриса не идеализирует свою Софью. У нее властный характер. Она капризна и надменна. Среди фамусовских гостей она чувствует себя королевой и не считает нужным скрывать свое превосходство. Она и Хлестову приветствует с той почтительностью, в которой есть снисхождение, и с отцом разговаривает чуть-чуть свысока. В изгибе царственной шеи, в редком, значительном жесте, в пластичном и строгом реверансе — повышенное чувство собственного достоинства, человеческая весомость. В ее интонациях, всегда неожиданных и смелых, — тонкий ум, ирония, сарказм. Она не уступает Чацкому ни в остроте насмешки, ни в лирической взволнованности. Но и то и другое в ней ограничено узостью цели. Для Чацкого любовь — еще одно проявление человечности. Для Софьи вся человечность ограничена объектом ее любви. Но уж эту любовь она готова отстаивать «во всех инстанциях», со всем жаром души и изобретательностью.
Когда грозит опасность, Софья не задумывается о качестве средств, выбранных для самообороны. Ее беда в том, что она обороняет пустоту и нападает на единомышленника. Разочарование будет для нее катастрофой. Но пока она сама в этом не убедится, она готова бороться до конца. Она щедра в привязанности и беспощадна в гневе. Мгновение колебаний, когда Софья решается поддержать клевету и отомстить Чацкому, у Дорониной — раздумье перед Ватерлоо. «Угодно на себе примерить?» — это ее вызов Чацкому, с негодованием брошенная перчатка. Возмездие человеку, посмевшему в шуты рядить — кого бы? — ее избранника! Насмешки Чацкого пронзают не Молчалина вовсе, а Софью, потому что с момента, когда она избрала Молчалина, она сама назначила себя ответственной за него.
Ярость Софьи опасна, пока она ослеплена. Но когда она прозреет, она будет еще более беспощадна к себе, чем к другим. Сила ее негодования не уступает силе самоотверженности. Ей ничего не стоит «погубить себя и вас». Великолепная и раздавленная, она рыдает от отчаяния, муки, раненой гордости.
Не помню, кто написал, что Софья Дорониной ищет защиты у Чацкого. Мне кажется, что уже ничто не может соединить их. У Софьи — Дорониной свой путь. Быть может, несчастливый, требующий полной душевной ломки. Но прошлое она отрезает жестоко и навсегда. И даже понимая, наконец, что́ потеряла в Чацком, она не сможет перешагнуть проложенную ею самой черту отчуждения.
Два живых талантливых человека, две личности, возможно предназначенные друг для друга, они навсегда разъединены бездушной системой фамусовской жизни. Софья Дорониной — ее порождение и ее жертва.
Героини Дорониной непримиримы, серьезны во всем, даже в капризе, сосредоточены на своем, внутреннем, поглощающем их без остатка. Захваченные до конца интенсивностью своей собственной психологической жизни, они существуют как бы вне быта, оторванные от него.
В «Моей старшей сестре» поэтическая мысль роли сопутствует картинам будничной жизни с ее неминуемой прозой. Больше того, растворяется в них. Но, растворяясь, не исчезает, а светит еще сильней.
Ранняя ответственность за себя и за младшую сестру, душевные обязательства перед дядей, который разыскал их в детском доме и помог стать на ноги, выработали одновременно сопротивляемость и покорность скучной житейской логике.
— Твоя беда в том, что я все время сижу у тебя на шее, — говорит старшей сестре Лида.
— Ничего, я привыкла, — просто, не жалуясь и не рисуясь, отвечает ей Надя.
И в самом деле привыкла. «Вот даже влюбиться нет времени. Днем работа, вечером учеба, да еще дорога туда-обратно». И так изо дня в день. И Доронина окунает свою Надю Резаеву с головой в однообразие хлопотливых будней.
В переднике, надетом на грубый свитер, в разношенных шлепанцах, подчеркивающих неуклюжесть походки, она снует по комнате, поглощенная своими многочисленными обязанностями. Ей приходится читать конспекты, перемывая посуду, обсуждать Лидины дела за штопкой, кормить дядю, готовясь к экзаменам. Ей даже причесаться как следует некогда, и она то и дело отбрасывает со лба досаждающую ей прядь волос.
Повседневность поглотила Надину жизнь. Но одним взглядом, проницательным и оценивающим, одной интонацией, сжатой и точной, Доронина напоминает, что внутри этой круглолицей простенькой девушки происходит постоянная, интенсивная работа f мысли.
Лида, готовясь к поступлению в театральную студию, читает вслух отрывок из «Войны и мира». Перед этой домашней репетицией предстоящего экзамена Надя внезапно сбрасывает с себя передник. Одно незначительное движение, бытовой жест, но у Дорониной за ним — праздничность, освобождение, святость всего, что связано с искусством.