В реанимации умер богатый армянин. Спустили его в морг, и как раз подвалила труповозка, увозить от нас на вскрытие. Загрузили трупы двух мужиков на одном корыте, безногий был и толстый такой, — пошли они в обнимку. Еще загрузили старичков — а армянин шел последний. Санитары с ним-то долго возились: пересчитывали золотые зубы, с них за это спрашивают, а у армянина чуть ли не весь рот золотой, они даже употели, считать неудобно, темно во рту — всегда жалуются, — а тут «клад». Это их словцо… «Витька, клад!» — «Ага, полный рот».
Покойники кажутся невероятно тяжелыми в сравнении с тем, как если бы тот же человек был жив, — и это понятно, даже объяснимо; мертвеца тяжело ворочать, потому что из человека уходит вся его какая-никакая ловкость, движимость. Но вот первый взгляд на мертвеца пронзает тем, что видишь, как же вдруг почти до невесомости полегчали черты человека и сделались чуть не восковыми, хоть бери и вылепливай его из этого воска заново; и ничего тут не докажешь, ничего в точном смысле этого слова не поймешь, но живая тяжесть, она и жизнь, — это в глядящих человеческих глазах, в том выражении, которое они в себе несут, и в дыхании, хотя и оно, как воздух, почти ничего не весит.
Принесли прямо с улицы человека — у того случился инфаркт, но его даже не успели в приемном покое толком принять, он так на каталке и умер. Откатываем подальше с глаз, в бытовку. А молоденькая, почти девчонка, медсестра просит помочь связать его: покойникам связывают ноги, руки, подвязывают челюсть, чтобы они приняли как бы правильное положение, иначе закоченеет — и конечности эти не выправишь, не согнешь. И вот сестра связывает руки — так ловко, что я пережил мгновенное потрясение, как обожгло: еще девочка, откуда в ней эта ловкость?! И вдруг так же неожиданно и с той же опустошительностью понял, чего и понимания-то никакого не требовало: она же тут не первый день, а ловкая такая потому, что уже набралась давным-давно опыта, поднаторела.
Уборщица пожаловалась, что ей является во сне муж, — горький был пропойца и помер от рака. Передавала свой с ним разговор.
— А как живется вам, Свет?
— Ничего себе живется, Миша, живем…
— А как у вас с колбасой?
— Нету.
— А сыр и масло у вас есть?
— Да нету, мы без них.
— А у нас все есть.
Так он говорит ей, вдруг поворачивается и уходит в темноту.
Маленькая девочка спрашивает о матери, которой сделали операцию: «А мама будет жить от начала и до конца?»
В больницу привезли совсем древнюю да и больную бабку, но была она в сознании, к тому же ее сопровождала и всячески заботилась о ней по ходу всех обязательных процедур дочь. Бабка была вся укутана, из платков и шерстяных одеял торчал буквально один сизый нос. Сделали ей рентген, взяли на анализ кровь, прослушали, конечно, и кардиограмму сделали — словом, она в больнице уже так с два часа. Когда уж все закончилось и осталось дооформить больничную карту, то бабка, замлевшая и оставленная наконец в покое, проговорила из одеял: «Зинк, а можно мене здесь остаться? Так хорошо, хоть помирай». Покуда ее не отправляли в отделение, она еще и запела. «Зинк, а Зинк, ты подпевай мене, чего ж я одна…» Когда повезли в коляске, то петь перестала и до того сморилась, укаталась, что даже вздремнула. В палате кровать застилается под человека; как поступит в палату, так и станут стелить. Санитарка стелет белье и покрывает матрац холодной клеенкой. Дочь той бабки просит клеенку убрать, а санитарка делает свое и огрызается: «Она обоссытся, а откудова я новый матрас возьму?» И тут опять бабка подает голос: «Гражданочка, со мной никогда этого не бывало и сегодня не будет». А санитарка знай свое: «Видала я вас, сначала не будете, а потом…»