16/Х 43. Всё думаю о Станиславском. Мучает меня, что он употреблял такие термины: «волнительно», «на полном интиме», «манок». «Интим» – это тот самый актерский наигрыш, против которого он восставал; интимность – это человеческое слово… Но я не о том. Как хорошо было бы написать книгу о «системе» Станиславского в литературной работе. Конечно, «освобождение мышц» сюда отношения не имеет, но «эмоциональная память», ход к внутреннему от внешнего – имеет прямое. Если бы не были проигравшими себя идиотами [несколько слов вырезаны] и хранили бы следы своей работы в редакции – можно было бы на нашей редакционной работе показать и деление на куски, и апелляцию к эмоциональной памяти, и ход от внешних движений к внутренним.
19/Х 43. Сегодня же утро я провела в ЦДХ – за окнами серо, по-ленинградски, как бывало, в ленинградские осени, все съезжаются в город и начинается «бодрая, интеллектуальная жизнь», и так хочется работать за столом, не отрываясь. Я вычитывала копию сборника для ЦК комсомола; К. Н. что-то писала у себя за столом; пришла Н. Я. В течение 45 минут она подлизывалась ко мне самым явным и неприкрытым образом, так что стыдно было поднять глаза. Я чувствовала, как у меня краснеет шея. Давно ли она кричала мне: «значит, Вы не можете обеспечить сроки» и грозила «обратиться в Профсоюз» – не говорю уже о сплетнях и гадостях за моей спиной – присылала грубо-официальные записки… А теперь, почуяв мою силу у Донской, она пресмыкается. Как просто!
«Лида, мне хотелось бы знать Ваше мнение о стихах Эренбурга»; «Лида, поговорите с этой девочкой – Вы это делаете лучше меня» и т. д., и т. п.
Мания величия – во всей красе. «Я не люблю Чайковского, терпеть не могу… А Вы?»
– Я люблю. Но я в музыке разбираюсь плохо.
Я тоже. Но у меня люди всегда приходят учиться искусству – и постепенно меня уверят, что я и в музыке понимаю».
– А вы не верьте.
26/XI.[37] Забыла написать, что вечером третьего дня у меня был опять Лелька Арнштам[38]. Что-то он во мне выпытывает и что-то я даю ему не то. Устал он и неприкаян. У меня к нему большая нежность. Он говорил о войне, о том, что после войны драматическая и человеческая тема непонятна, т. к. люди равнодушны к жестокости, она не ужасает их как после 14-го. Рассказывал, со слов Шкловского, что в одной деревне ребята сделали себе сани из удобно подмерзшего немецкого туловища.
2/XII 43. Ночь. Я только что вернулась от Лели и Тарле[39], после головоломной целодневной ходьбы по Москве. Ноги все время в ледяном компрессе.
К 7 ч. к Тарле. С визитом и за рекомендацией. Веселый, пухлый, расплывшийся старик, целует руки, во время разговора гладит по колену. Беседа – блистательна: о Щедрине, о Достоевском, Пушкине (для него нет перегородок времени) и также бойко и с антипатией – о зверствах немцев. (Берут у детей кровь для переливания раненым, а детей убивают). Гитлер: «бездарный идиот, все им напортил. Его держат только для истерических речей». «Философы: офицер рассказывает о порке женщины: – это борьба со скукой. Это веселость духа, осознавшего силу». Передавал показания принца Бернадотта о последнем налете англичан на Берлин: воронки, пламя, тысячи сошедших с ума. Жена, ведьма прошедшего времени («у Ахматовой очень однообразная тема», «Маяковский непонятен»), показали мне рукописи Достоевского (приговор Мите), картинку Лермонтова и автограф «От меня вечор Леила»[40]. Чопорна, холодно любезна, и рассказывает о своем знакомстве с А. Г. Достоевской. «Федор Михайлович ее очень любил. А она была болтлива, и всё о чепухе. Федор Михайлович уходил в скорлупу и ее не слышал». Тарле привел чьи-то слова о Достоевском:
«Если построить пирамиду, то на вершине будут Пушкин, Толстой, а над ними, как дух, носится Достоевский». Подозреваю, что Ахматову и Маяковского он тоже не понимает вовсе, но не говорит глупостей как жена.
С восхвалениями цитирует папу.
От него еле добралась к Леле. Леля очень жалуется – ничего не выходит с «Зоей»[41] и худо дома с женой. Вышел меня провожать, вывел пуделя. Встретили в темноте Инну[42] и Ирину Эренбург. Инна очень изящно наклонилась к собаке. «Меня дома не уважают», – сказал Леля. И возле трамвая: «У меня кроме тебя никого на свете нет».
38
Лео Оскарович