— Однако как вы все точно запомнили, Александр Сергеевич! — воскликнул я.
— Я недавно перечитывал… Если хорошо обдумать и развить это направление, то может получится интересно. Вы не собираетесь ли продолжать писать такие небылицы?
— Нет, я теперь больше увлечен историей и современностью.
— Однако ж вы описали будущее не без сарказма, — заметил Пушкин, — заменив там всеобщее обращение французского языка арабским. Да еще назвали язык Вольтера однозвучным и беднейшим словами из всех языков!
— Я припоминаю, что и горожан вы не пожалели, — добавил Антон Антонович. — У вас там дома стоят из чугуна, и жители вынуждены ходить по железному городу в шляпах с громовым отводом и металлической цепочкой для сплыва электрической материи на землю.
— Да, это смешно, — хмыкнул Пушкин. — Стоит представить на моем цилиндре еще и железную палку с цепочкой!..
— Ну, если будет такая мода — то и будете носить, — уверенно сказал я.
— Вы и моду не раз вышучивали, Фаддей Венедиктович. Ваше счастье, что дамы не читают пока невероятные небылицы, а то бы они вам этого не простили.
— Верно, потому вы, Фаддей Венедиктович, и не отыскали своих произведений в библиотеке XXIX века! — хохотнул барон.
— Это говорит только о скромности нашего хозяина, — вступился за меня Пушкин. — Да и кто знает, может быть, мы еще успеем в оставшейся жизни написать что-то, что переживет века.
— В вас-то я не сомневаюсь, Александр Сергеевич, — ответил я комплиментом.
— Ваши машины для делания стихов и прозы также превосходны, а особенно то, что они изобретены в наше время и передаются по секрету от безграмотного к бестолковому и обратно. Верно, что головы у некоторых наших писак устроены гораздо проще любой машины, и работают скорее механически, чем вдохновенно. И вполне допускаю, что такие же писаки будут встречаться и в будущем. Но неужели вы верите в то, что хоть и через тысячу лет на юридическом факультете университета появятся отделения: добрая совесть, бескорыстие и человеколюбие?
— Я верю в Просвещение, — сказал я твердо.
— Я тоже, но скорее, мне кажется, осуществится другая ваша поразительная выдумка: потомки уничтожили все леса и дерево у них ценится так высоко, что из него делают деньги. Каково: деревянные рубли! Такое я даже вообразить не в силах!
— Спасибо! Превосходить первого романтического поэта в воображении, да по его собственному признанию — величайшая похвала!
— Уверяю вас, Фаддей Венедиктович, это не самое удивительное дело, — заметил барон Дельвиг. — Пушкин всех хвалит, это не штука. Вот когда он начнет вас ругать, это значит — вы добились настоящего его внимания и расположения. Меня он начал критиковать лишь недавно, а ведь мы с детства друзья.
— Это точно, с Лицея, — подтвердил Пушкин. — Вот было время золотое: друзья, науки, первая любовь, горячка в крови. Надежды. Я ведь, знаете, мечтал о гвардии, а отец сказал, что денег у него нет, что он меня экипировать лишь в армию может. Пришлось с мечтой расстаться и пойти в службу по министерству иностранных дел. Вечно так… давеча мать зазывала в Москве в гости, обещая печеную картошку. А что еще она может?.. — лицо Александра Сергеевича скривилось гримасой то ли злости, то ли презрения. — А отец в надзиратели метил, когда я в Михайловском был в ссылке! — с горечью добавил он. — Обещался властям за мною присматривать… А что ваш батюшка, Фаддей Венедиктович, притеснял вас?
— Ничуть, — сказал я. — Отец мой очень обо мне заботился, он был человек добрый, но неровного характера. Однажды мальчиком я заболел. Случилось это так: ночью меня разбудил ужасный рев. Комната моя была освещена наружным блеском. Няньки не было в спальне, я подбежал к окну, взглянул — и вся кровь во мне застыла. Вижу: во всю длину улицы тянутся какие-то страшилища в белой и черной длинной одежде, по два в ряд с факелами, и ревут во все горло. А посредине, между множеством знамен эти чудовища несут гроб. Это были всего лишь похороны настоятеля католического монастыря. Но няньки и служанки натолковали мне прежде о ведьмах, чертях и мертвецах и тому подобном, в моем разгоряченном воображении представилось что-то ужасное, я упал замертво. У меня случилась горячка, и я девять дней пролежал в беспамятстве и бреду. Выздоровление тянулось медленно, через три недели я с трудом ходил по комнате. От испуга за меня отец решил закалить меня от такой впечатлительности. Ни слезы матушки, ни советы докторов и друзей не могли смягчить его на этот счет: не постигаю, как я остался жив, после всех пережитых мной испытаний! Например, он будил меня ото сна или ружейными выстрелами над самой моей кроватью, или холодной водой, выливаемой на меня во сне. Сказав мне однажды, что только бабы и глупцы верят в чертей, колдунов, ведьм и бродящих мертвецов, он посылал меня одного в полночь, зимой и осенью, на гумно, приказывая принести пук колосьев или горсть зерна. Надобно знать, что за нашим гумном было сельское кладбище. Один взгляд отца заставлял меня безмолвно повиноваться. Слез он терпеть не мог, и отговорок не слушал. С первого раза, когда меня облили в постели холодной водой, я заболел лихорадкой, и от первого ружейного выстрела над головой едва ли не лишился употребления языка, но в полгода привык ко всему, и с радостью бегал в темную ночь на гумно, забавляясь страхом матушки и сестер. При этом отец приучал меня к самой грубой пище; брал с собой на охоту, на которой мы проводили иногда по несколько дней в лесу, и, будучи только семи лет от роду, я галопировал за ним на маленькой лошаденке, и даже стрелял из ружья, нарочно для меня сделанного. Отец мой торжествовал, а матушка каждый день боялась за жизнь мою, и со слезами повиновалась ему. Он страстно любил матушку, но в воле своей был непреклонен. Хотя эта внезапная перемена в моем физическом воспитании не только не повредила мне, а, напротив, послужила в пользу, я, однако ж, сам не следовал этой системе, да и никому не посоветую следовать.