Истории «Про Берту», которую Маргарита Хемлин поведала читателям на 24 журнальных страницах, вполне хватило бы на несколько объемных томов. Не надо особо острого ума или специальных исторических знаний, чтобы представить себе, сколько сюжетов вместилось в жизнь немецкой еврейки, приехавшей в СССР в 1936 году и еще здравствовавшей в 1980-м. Том развеселом году, когда вместо ранее объявленного коммунизма состоялась Олимпиада, которую пробойкотировали страны свободного мира. Из-за этого Берте не удалось встретиться с отъехавшим в дальние края племянником, который был для нее и сыном и отцом. Как так? А вот так. Читайте – узнаете. Про смех и грех. Про доброту. Про безумие ХХ века. Про душевную чистоту, которую кто-то сберегал и в сталинском аду. Про иронию судьбы. Про подлость и пошлость, что могут подчинить себе того, о ком никто бы так никогда не подумал. Про тихое мужество и беспрерывный стрекот швейной машинки. Про Берту. А заодно про то, что рядом с нами существует редкостно живой, тонкий, не боящийся баек про «банальность», артистичный и щедрый художник – я в это поверил в октябре 2005 года, когда «Знамя» опубликовало цикл рассказов Хемлин «Прощание еврейки».
19 января
P. S. В ноябре «Знамя» напечатало еще одну повесть Хемлин – «Про Иосифа», убедительно свидетельствующую о том, что успех автора совсем не случаен. Подробнее см. в рецензии «Про людей» и разделе «Итоги».
Синь, синица, синева
К восьмидесятипятилетию Юрия Давидовича Левитанского. 22 января 1922 – 25 января 1996
Есть поэты, главная мелодия которых вроде бы ощутима, на уровне интуиции понятна, но в то же время ускользает от любых однозначных определений. «Эмблемные», всем известные и заслуженно любимые строки тут не подмога, а скорее – помеха. Скажешь (подумаешь) Левитанский , и автоматически начинают крутиться знакомые, словно бы всегда существовавшие, строки…
И очнулся, и качнулся, завертелся шар земной.
Ах, механик, ради бога, что ты делаешь со мной!
Этот луч, прямой и резкий, эта света полоса
заставляет меня плакать и смеяться два часа,
быть участником событий, пить, любить, идти на дно…
Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино…
Или:
– Месяц серебряный, шар со свечою внутри,
и карнавальные маски – по кругу, по кругу!
Вальс начинается. Дайте ж, сударыня, руку,
и раз-два-три,
раз-два-три,
раз-два-три,
раз-два-три!..
Или:
Но вот картина грусти бесконечной,
и я едва не плачу в этот миг,
когда старушка площадь переходит,
в скрещенье тех событий мировых
шагает по дорожке пешеходной,
неся свою порожнюю авоську,
где, словно одинокий звук минорный
и словно бы воробушек озябший,
один лежит на донышке
лимон.
Или:
Давно ли покупали календарь,
а вот уже почти перелистали,
и вот уже на новом пьедестале
себе воздвигли новый календарь,
и он стоит, как новый государь,
чей норов до поры еще неведом…
Или:
Господин Голядкин, душа моя,
человек незлобивый и кроткий,
да ведь тоже недолго ему осерчать не на шутку!
Да ведь ежели этак-то дело пойдет,
тут уже и амбицией пахнет!
Сатисфакцией пахнет, а может быть, даже того —
конфронтацией даже!
…
Барабаны бьют на плацу, барабаны бьют, барабаны.
Чей-то конь храпит, чей-то меч звенит,
чья-то тень вдоль стены крадется.
Колокольчик-бубенчик звенит вдалеке, звенит колокольчик.
Только все обошлось бы, о господи, —
авось обойдется, авось обойдется!
Или:
Каждый выбирает для себя.
Выбираю тоже – как умею.
Ни к кому претензий не имею.
Каждый выбирает для себя.
Или:
Но что с того, что я там был,
в том грозном быть или не быть.
Я это все почти забыл.
Я это все хочу забыть.
Я не участвую в войне —
она участвует во мне.
И отблеск Вечного огня
дрожит на скулах у меня.
Все эти строки неотменимы. И совершенно не хочется делать корректную историко-литературную оговорку: неотменимы, мол, для тех, кто жил поэзией в 1970—80-е годы, кто тогда нуждался в чистом звуке и высвобождающей гармонии. Снимаю ее по двум – внешне противоположным – причинам. Во-первых, и в ту пору далеко не все ревностные читатели стихов ощущали Левитанского до конца своим поэтом. Оставив в стороне общий – закономерный и глубинно болезненный – сюжет принципиального отторжения далеко нехудшей частью читательского сообщества позднесоветской эпохи любого подцензурного слова, замечу, что для многих Левитанский обретался в тени его более харизматичных собратьев – с одной стороны, Окуджавы, с другой – Самойлова. (Переклички с тем и другим у Левитанского, конечно, есть. Как и с Тарковским, Межировым и даже внешне совсем другим Слуцким. Но ясно, что не в них суть.) Во-вторых же, не будучи склонным абсолютизировать якобы случившийся на днях культурный разлом, я думаю, что процитированные строки (к которым есть что добавить) и сейчас не могут оставить равнодушными тех, для кого существует целое русской поэзии, для кого и сейчас живы, скажем, Батюшков, Дельвиг, Полонский, Случевский или Сологуб. Но в том и проблема Левитанского, что привораживают именно строки, строфы, отдельные стихотворения, за которыми трудно (порой кажется – и не нужно) увидеть единство поэтического мира и организующей его судьбы. Просто чара. Просто музыка. Просто нежность, трепет повторяющихся и переливающихся оттенками слов, изгибы прихотливых ритмов, мерцание «посторонних» рифм в белом стихе или их столь же мерцающие пропуски там, где все должно быть «по правилам», прерывистое дыхание длинных, словно боящихся остановиться, строк и периодов.