Однако, несмотря на все предосторожности, не было ни одного города в радиусе десяти (а я думаю, что и всех двадцати) миль, который не был бы в той или иной степени заражен и где не гибли бы люди. В некоторых городах цифры погибших от чумы мне известны:
В Энфилде 32
Хорнси 58
Ньюингтоне 17
Тоттнеме {246} 42
Эдмонтоне {247} 19
Барнете и Хэдли {248} 19
Сент-Элбэнсе {249} 121
Уотфорде {250} 45
Элтаме {251} и Ласеме 85
Кройдоне {252} 61
Брентвуде 70
Ромфорде 109
Баркинг-Эбботе {253} 200
Брентфорде {254} 432
Оксбридже {255} 117
Хартфорде {256} 90
Уэре 160
Ходадоне 30
Уолтэм-Эбби 23
Эппинге 26
Детфорде 623
Гринвиче 231
Кингстоне {257} 122
Стейнсе {258} 82
Чертси {259} 18
Виндзоре {260} 103
Cum aliis {261}
Другой причиной, еще сильней восстанавливавшей сельских жителей против горожан, особенно бедняков, было то, что, как я уже говорил, заболевшие имели явную склонность намеренно заражать других.
Среди докторов шли долгие споры о причинах такого поведения {262}. Некоторые утверждали, что это присуще самой болезни и что каждый больной одержим злобой и ненавистью к себе подобным, будто вредоносность болезни проявляется не только в физических признаках, но и искажает саму натуру, подобно ворожбе или дурному глазу или подобно тому, как ведет себя взбесившаяся собака {263}, которая до болезни была добрейшим животным, а теперь кидается и кусает любого, кто попадается ей на пути, включая и тех, к кому раньше была очень привязана.
Другие относили это за счет испорченности человеческой природы - будто людям невыносимо осознавать себя более несчастными, чем окружающие, и они невольно стремятся, чтобы все вокруг были столь же несчастны и нездоровы, как и они.
Третьи говорили, что все это лишь следствие отчаяния, когда люди сами не понимают, что делают, и потому не заботятся оградить от опасности не только окружающих, но и самих себя. И действительно, если человек доведен до такого состояния, что сам себя не помнит и не заботится о собственной безопасности, стоит ли удивляться тому, что он безразличен и к безопасности окружающих?
Но я хочу направить все эти ученые споры в совершенно иное русло и сразу же разрешить их, сказав, что сомневаюсь в самом исходном факте. Более того, я утверждаю, что это вовсе не соответствовало действительности, а распространялось жителями близлежащих деревень, настроенными против горожан, чтобы узаконить или хотя бы оправдать те жестокости и недоброжелательство, о которых столько рассказывали и которыми возмущались обе стороны; горожане настаивали, чтобы их приняли и дали приют в их бедственном положении, и часто, уже заразные, жаловались на жестокость и несправедливость сельских жителей, отказывавших им в гостеприимстве и вынуждавших вернуться домой вместе с семьями и пожитками; а местные жители, когда на них так напирали и лондонцы врывались к ним силой, жаловались, что заболевшие чумой не только не заботились об окружающих, но и сознательно заражали их; ни то, ни другое не соответствовало действительности, во всяком случае тому, какими красками это расписывалось.
Правда, надо сказать, что среди сельских жителей часто распространялись тревожные слухи, будто лондонцы решились прорваться к ним силой, и не только за помощью, но и чтобы разбойничать и грабить, будто зараженные свободно бегают прямо по улицам города, и никто их не останавливает, не запирает в домах и не содержит их так, чтобы заболевшие не заражали здоровых; в то время как, надо отдать лондонцам справедливость, ничего подобного не было, если не считать исключительных случаев, таких, о которых я упоминал, и им подобных. Наоборот, все делалось так заботливо, содержалось в таком образцовом порядке и в самом городе, и в его окрестностях трудами лорд-мэра, олдерменов, а в пригороде - мировых судей и церковных старост, что Лондон мог бы служить для городов всего мира примером образцового управления и полного порядка, неизменно соблюдаемого даже в самый разгар поветрия, когда люди были в полном оцепенении от ужаса и отчаяния. Но я еще буду говорить об этом в своем месте.
Однако об одном здесь все же следует упомянуть, к чести магистрата, и отнести это прежде всего за счет его осмотрительности, а именно: об умеренности в большом и трудном деле запирания домов. Правда, я уже говорил, что практика запирания домов вызывала сильнейшее неудовольствие в народе; пожалуй, можно сказать, единственное из действий властей, которое вызывало в то время неудовольствие: ведь запирать здоровых люден вместе с больными все считали ужасным, и жалобы людей, заточенных таким образом, были отчаянными. Они были прекрасно слышны на улицах, причем иногда содержали угрозы, хотя чаще взывали к состраданию. У запертых людей не было иного способа поговорить с друзьями, как через окно, и частенько своими рассказами они надрывали сердца не только знакомых, но и случайных прохожих, которые их слышали; а так как в этих жалобах они нередко упрекали сторожей за жестокость и оскорбления, то и сторожа отвечали на это достаточно дерзко, а подчас и препятствовали людям на улице разговаривать с запертыми в домах семьями, за что, а также за дурное обращение с вверенными им людьми, семь-восемь сторожей в разных местах города было убито. Не знаю только, можно ли это в прямом смысле назвать убийством, так как не вникал в подробности этих случаев. Действительно, сторожа находились при исполнении служебных обязанностей и делали работу, порученную им законными властями, а лишение жизни любого должностного лица во время исполнения служебных обязанностей, по закону, называется убийством. Но так как сторожа не получали указаний от магистрата или от своего непосредственного начальства наносить вред и оскорбления ни людям, вверенным их попечению, ни тем, кто принимал участие в судьбе заболевших, то можно сказать, что, делая это, они поступали как частные, а не как должностные лица; и, следовательно, если они навлекали на себя несчастье своим недостойным поведением, эти действия были направлены против них лично; и действительно (не знаю - заслуженно или нет), им слались проклятия, и, что бы с ними ни приключилось, никто не сочувствовал им, все утверждали: они того заслуживают. Не припомню я и чтобы кого-нибудь наказывали, во всяком случае, наказывали достаточно строго, за ущерб, нанесенный сторожу.
О том, на какие ухищрения пускались люди, чтобы выбраться из запертых домов и убежать, как они обманывали сторожей или принуждали их силой, я уже говорил и не буду долее останавливаться на этом. Но должен добавить, что магистрат значительно облегчал положение таких семей во многих отношениях, особенно по части помещения больных людей, когда они были согласны, в чумные бараки и подобные места, а иногда в разрешении здоровым членам семьи, после подтверждения, что они здоровы, перебраться в другое место при условии, что они сами запрутся там на определенный властями срок. Магистрат проявлял большую заботу и о снабжении этих несчастных зараженных семей, - я имею в виду снабжение их всем необходимым, будь то пища или лекарство, - причем власти не удовлетворялись тем, что отдавали соответствующие приказания подчиненным, но олдермен собственной персоной верхом на лошади регулярно подъезжал к таким домам и спрашивал их обитателей через окно, хорошо ли за ними ухаживают, не нуждаются ли они в чем-либо необходимом, выполняют ли их поручения сторожа и приносят ли они им то, что те просят. И если ответ был положительный, все было в порядке, если же поступали жалобы на плохое снабжение, на пренебрежение сторожей к своим обязанностям, на грубое обращение, они (я имею в виду сторожей) тут же увольнялись и другие ставились на их место.
Конечно, жалобы могли оказаться несправедливыми, и если у сторожа имелись доводы, убеждавшие магистрат, что он был прав и люди облыжно обвинили его, он оставался на своем посту, а обвинившие его получали внушение. Но разбирательство в такого рода делах было затруднительно, так как непросто было переговариваться с запертыми людьми через окно. Поэтому магистрат обычно вставал на сторону запертых и заменял сторожа, так как при этом наносилось меньше вреда и проистекало меньше дурных последствий; видя, что сторож обвинен облыжно, магистрат тут же устраивал его в другое подобное место; если же наносился вред семье, то его ничем нельзя было возместить, урон был непоправимый, так как речь шла о жизни и смерти.