Леля очень уставала: свидания, дорога, завод, техникум - это было сверх ее молодых, неокрепших сил. И мы принялись рассуждать: "Если мы любим друг друга, что же нам мешает пожениться и жить вместе?" Скажут: "Где вы будете жить?" Мы и так снимаем комнату. Скажут: "На что станете жить?" Стипендия, уроки, заработок Лели! Что же еще нужно для жизни и счастья? Быть вместе.
Решение было найдено, неожиданное, как водится, только для родителей. Сохранилась фотография. Мы выбежали на снег и остановились у высоких берез. Леля в моем пиджаке, я - в свитере, оба простоволосые, смеемся и смотрим вниз, откуда нас снимает наш товарищ. Мы стоим на фоне берез и голубеющего неба, молодые и взрослые, когда нам едва исполнилось 21 и 18 лет.
Взлеты всегда сопровождались у меня внезапными падениями. Весной я решил перевестись с химического на философский. Почему-то такого рода переводы у нас обычно не удаются, не в чести, разумеется, из-за бюрократических инструкций и недоверия к живой жизни. Тогда я оставил химфак и подал документы на философский. Сдал экзамены я хорошо, набрал проходной балл для "школьников", но, вместо того, чтобы учесть, что и два курса химфака тоже в своем роде преимущество, мне вменили, опять-таки чисто бюрократически, в вину мою ошибку с выбором факультета, уход с химического, уход (еще раньше) из пединститута - и не приняли. Это была катастрофа.
Мне словно закрыли доступ к высшему образованию. Я обиделся и решил всего достичь самообразованием. Но пока меня призвали в армию - я оказался во Флотском экипаже, а там - и Кронштадт... Сбылась моя детская, забытая мною мечта о море! Четыре года я буду видеть лишь вдали Ленинград!
Леля снова жила в своей семье. В Кронштадте прежде всего у меня поднялась температура. Меня положили в госпиталь для обследования, температура без видимых причин продолжала скакать. Я читал целыми днями. Лечащий врач, капитан, служил в свое время на Дальнем Востоке (а этот край, сама память о нем, делает людей лучше, как я убеждался много раз). Он принял во мне сердечное участие. Целый месяц я пролежал в госпитале, пока у меня не обнаружили холестицит и что-то, связанное с тем, что нанайцы едят сырую рыбу, свежую и замороженную. Через три месяца после призыва мне вручили бумаги и высадили в Ораниенбауме, откуда на электричке я вернулся в Ленинград.
Была зима. Мы снова сняли комнату в Озерках, на этот раз на холме, у Выборгского шоссе. Ради временного заработка я устроился работать грузчиком, полагая в скором будущем выйти в писатели. Одно время я даже работал грузчиком в порту, то есть среди настоящих докеров. Жизнь города открылась мне с другой стороны, как бы с задворков, если вспомнить всю ту жизнь, всех людей, с кем мне пришлось близко столкнуться в те годы.
Когда мы поселились вновь в Озерках, юные муж и жена, еще не совсем оправившиеся от внезапной разлуки и всех нежданных перемен, мы оказались свидетелями непостижимо странных происшествий и ситуаций, которые ведь и нас могли вовлечь в свой водоворот. Хозяин дома до выхода на пенсию работал в милиции и обещал мне устроить прописку. Однажды утром жена его, еще относительно молодая женщина, у нее ребенок был лет пяти, испуганно вскрикнула и постучалась к нам.
Я прошел к ним в дом и увидел, как ее муж, одетый, лежит на кровати с невидящими глазами и весь подрагивает как-то неестественно, а жена его на клочке бумаги пыталась записать телефон "скорой помощи", но ей никак не удавалось, так как карандаш вылетал из ее рук стрелой... Я помчался к телефонной будке и вызвал "скорую". Она не успела приехать. Старик продолжал дрожать, вдруг весь затрясся и затих. Он умер. Впервые в жизни я наблюдал смерть вот так, лицом к лицу.
Прописать он меня не успел, и пришлось прописать меня у себя родителям Лели, что они сделали с величайшей неохотой (бросив университет, я не внушал им доверия, это естественно), но к добру, ибо уже через полгода им выделили на улучшение в новом доме комнату, а мы поселились на Воинова, раньше и ныне Шпалерной. По тем временам нам невероятно повезло.
Теперь все зависело от нас самих. Но это тоже нелегко. Меня тянуло на родину. Мне казалось, что именно там я что-то важное узнаю и пойму, чтобы поведать о том людям. Мне хотелось иной раз просто искупаться у нас на речке, ведь на Неве или на Финском заливе мне не удавалось искупаться вволю, слишком вода холодна здесь для меня. Родина моя не Север, а юг. Зимы бывают суровые, зато летом там жарко, растет виноград и грецкий орех. Полуденный край!
Однажды я сорвался в дорогу, доехал до Москвы и в каких-то сомнениях и беспокойстве вернулся назад. Через год я все же уехал с намерением целое лето поработать там, живя ловлей рыбы удочкой, вместо охоты на львов, как Хемингуэй в Африке.
Прошло четыре года, как я последний раз приезжал на Амур. Но как все вдруг изменилось! Я не узнавал наше село - большие наводнения тех лет разрушили совершенно берег реки вдоль села. Смена песчаных и галечных отмелей, рощ, лугов - то, что в детстве я воспринимал, как ухоженный мир, в стиле, как нынче сказал бы, японских садиков, - все исчезло, все смыто, разрыто, ушло под воду.
А хуже всего, дом бабушки, самый большой и красивый в селе, прекрасный образец деревянной архитектуры 30-х годов, был сломан, срезан на треть, - братья поссорились. Все беды и бедствия российских деревень, что мучало и мучает нас по сей день, я увидел там воочию - и растерялся, еще не сознавая, до какой степени тема распада и декаданса еще тогда проникла в мою душу, чем буду мучаться еще долго-долго.
Поэзия жизни, что влекла меня на родину, отлетела. Я увидел вокруг то же пьянство, неразбериху, непостижимо странную жизнь людей по задворкам цивилизации и культуры, в общем, все то, что наблюдал невольно и по закоулкам Ленинграда.
Искупаться вдоволь не удалось, я рано приехал, вода была еще холодна, а главное - и река казалась одичавшей... Поудил рыбу, набросал нечто вроде повести о колхозных делах, весьма плачевных, и уехал, неспокойный, грустный, и все восемь суток в поезде от Хабаровска до Москвы и Ленинграда смотрел неотрывно в окно, замечая всюду, как нарочно, следы наводнений, пожаров, хозяйственной неразберихи... Душа как-то присмирела, так дети замолкают, словно не желая понимать, то есть не принимая жестокостей жизни.
Леля, закончив техникум, работала в отделе главного технолога цеха. Красота ее была в полном расцвете. В нее влюбился главный технолог, молодой мужчина, женатый, преуспевающий, и Леле не всегда удавалось держать себя с ним так, как ей хотелось, и она уже подумывала о возвращении в цех, в сборщицы, что даже было выгоднее в смысле заработка.
Она мечтала и о продолжении образования, только ей хотелось стать учительницей. И вот мы решили пойти учиться вновь, она - в педагогический институт, я - на философский факультет. На этот раз у меня уже набирался двухлетний стаж, но и без стажа я прошел бы по конкурсу. Только английский, кажется, я сдал на "хорошо". В колхозе в сентябре ребята как-то заговорили об экзаменах. Тут выяснилось, что среди всех поступавших только один человек написал сочинение на "отлично" , "какой-то нерусский". Это был я.
Как горько я усмехнулся, не ведая о том, что в душе моей происходит какое-то чудесное превращение. Именно в те осенние дни в колхозе (а первый проблеск был в госпитале в Кронштадте) я начал переходить от обычной прозы, которая мне не давалась, на особый язык, с детства мне свойственный, сугубо поэтический, необязательно стихотворный, но именно обрывки стихов легли на страницы записной книжки...
А через два месяца, после того, как мы побывали в гостях у моего двоюродного брата, а его жена играла на рояле целый вечер, вставши в три утра, я неожиданно начал писать поэму... А там пошли стихи.
Город юности моей, первые опыты, модернизм
12 декабря 2005 года.
Произошло что-то удивительное. Мы оба вновь поступили учиться, словно вернулись к исходному, к началу жизни, чтобы выправить нашу судьбу, которая складывалась не совсем так, как нам хотелось, по чужой и нашей вине. Даже наши соседи, как родные и знакомые, вдруг увидели нас в новом свете.