Зин-Пална что-то хотела сказать, но тут мы все завопили:
— Простить! Повлияем! Простить! Прости-и-ить!
Так что Зин-Пална даже уши зажала.
Дождалась, когда кончили орать, подняла руку и говорит:
— Эти девицы, конечно, должны быть исключены. Я думаю, так посмотрит и отдел народного образования. Но я со своей стороны согласилась бы не придавать этому дела большого значения и даже взять на себя поручительство за них, если школа согласится выполнить одно маленькое условие.
Мы насторожились:
— Какое условие?
— Условие такое, — говорит Зин-Пална, — отнестись сознательно к Дальтон-плану и не срывать его бессмысленными выходками. Согласитесь сами, что сегодняшняя выходка была бессмысленна. Вы, во всяком случае, можете доказать трудность Дальтон-плана, а не его бесполезность. Да и то уж если что-нибудь доказывать, то разумным порядком, а не сжиганием чучел. Итак, вот мое условие.
Мы все молчим, а Никпетож говорит:
— Что ж, ребята, это условие можно принять. Во всяком случае, перед нами есть возможность разумного обсуждения Дальтон-плана. Если до сих пор такое обсуждение не было устроено — в этом виноват недостаток времени и другие трудности. Так что же, ребята, принимаем?
Смотрю — кругом все подняли руки. Поднял скрепя сердце и я.
— В таком случае, — говорит Зин-Пална, — я Зою и Лину прощаю и переговоры с отделом народного образования беру на себя.
— Урррра! — заорали мы так, что даже в ушах зазвенело. — Качать Никпетожа! Кач-чать!!
И Никпетож полетел высоко в воздух.
Второй триместр
Первая тетрадь
На праздниках я вместе с нашими комсомольцами участвовал в «комсомольском рождестве» в рабочем клубе. К этой фабрике, наверное, припишут и нашу ячейку. Мы пришли с Сильвой в десять часов вечера, и ничего еще не начиналось, хотя зал был полный и было очень жарко и тесно. Часов в одиннадцать приехал лектор и стал рассказывать про разных богов. Может быть, было бы и интересно, да только лектор охрип и устал, и все следили, как он пьет воду. Потом он вдруг, в середине лекции, взглянул на часы и говорит: «Товарищи, извините, я должен здесь кончить, потому что мне еще в пять мест нужно поспеть», — сорвался со сцены и уехал. Так лекция и осталась неоконченной. По-моему, тогда уж и начинать не нужно было. После этого очень долго ничего не было, и мне уже захотелось спать, как вдруг занавес открылся, и началось представление. В этом представлении попы разных государств спорят друг с другом, чей бог лучше, потом вдруг входит рабочий с метлой и всех разгоняет. Зачем-то тут еще вертится буржуй. Он хотя ни к чему, а играл всех лучше и очень смешно. Самое смешное было то, что у него подштанники высовывались из-под брюк. Он их все время поправлял: только-только поправит, а они уже опять вылезли. Зал гремел от хохота. По-моему, раз антирелигиозная пропаганда, то нужно обязательно что-нибудь смешное, тогда она достигает цели. А разные доклады да лекции, особенно такие, как была, могут оттолкнуть.
Потом еще я был вчера, под Новый год, в нашей школе в первой ступени на спектакле, и тоже с Сильвой. Было представлено: «Красная Золушка». Будто бы были какие-то две сестры — буржуйки, а третья — прачка. Кто это сочинил, я не знаю, только, по-моему, так не бывает, особенно что живут они все трое вместе. А потом будто бы эти буржуйки уезжают на бал, а Красная Золушка остается мыть посуду. И вдруг приходит какой-то хлюст в красной рубашке и дает этой самой Золушке читать прокламацию. Золушка читает, переодевается в сестрино платье и убегает. Во втором действии — бал, на этом балу танцуют Золушкины сестры и еще какие-то, в пестрых костюмах. И вдруг вбегает Золушка и тоже начинает танцевать. К ней лезет принц, но она его боится и убегает и теряет башмак… Потом, в третьем действии, принц приезжает к ним домой и начинает примеривать башмак. Никому не подходит, только Золушке подходит. Принц собирается на ней жениться, но вдруг является тот самый агитатор в красной рубашке, провозглашает, что началось восстание, и начинает этого принца бить по шее. Принц — дралка через публику, а в красной рубашке гонится за ним, и в это время на сцену входят все, кто были ряженые на балу, и вместе с сестрами поют «Интернационал». Тут много было неправдоподобного, но, конечно, с маленьких ребят спрашивать нечего, а играли они очень здорово — так, что мне самому захотелось на сцену. В самом деле: почему у нас никогда не бывает спектаклей? Надо будет поговорить с Никпетожем. По-моему, вообще-то интересней бывать в кино, чем в театре, потому что в кино не нужно думать; но самому представлять интересней в театре, — ведь на экране будет одна только твоя тень.
После представления маленькие начали танцевать. Я сейчас же пошел к ихней шкрабихе, Марь-Иванне, и говорю:
— А вы знаете, товарищ, что танцевать вообще запрещено?
А она отвечает:
— Во-первых, вы не лезьте не в свое дело, товарищ Рябцев, от вас вторая-то ступень плачет, а вы еще в первую лезете. А во-вторых, если вам не нравится, можете уходить. И потом, я вообще не знаю, что вы здесь делаете?
Я страшно обозлился, но сдержался и решил сделать доклад на ячейке. Потом смотрел, как танцуют, и спросил Сильву, умеет ли она танцевать. Она говорит, что умеет, только не любит, — а у самой глаза так и горят, и все лицо раскраснелось, и бант подпрыгивает под музыку, — и я думаю, что если бы меня здесь не было, она обязательно бы стала танцевать. По правде сказать, и я чувствовал себя не так, как всегда. Было очень светло, все лампы были зажжены, и музыка, хотя и простая рояль, так захватывала, что хотелось что-нибудь выкинуть необыкновенное. Например, сказать блестящую речь или пройти впереди всех со знаменем в руках. Или хотя перекувырнуться. Но из своих ребят, кроме Сильвы, никого не было. И вдруг Сильва берет меня за руку и говорит:
— Владлен, я больше здесь не останусь ни за что. (У нас такой уговор был, что она будет звать меня Владленом.) Ты, если хочешь, оставайся, а я уйду.
Я, конечно, тоже ушел. Одному — скучно. По дороге Сильва мне говорит:
— Мало ли что кому хочется, но при чем же тогда будет идеология?
С этим нельзя не согласиться.
Я заметил за собой, что очень мало сплю по ночам. Я стал искать причину этого. Можно было бы подумать, что от усиленных занятий, но во время этого перерыва я занимался очень мало, хотя зачеты у меня запущены и, не говоря уже о декабре, — за ноябрь и то некоторые предметы не сданы. Гуляю и катаюсь на коньках я достаточно, так что никак не могу понять причину бессонницы. Я пошел к Сережке Блинову и спросил его об этом. А он и спрашивает:
— А читаешь много?
Я ответил, что много, и Сережка сказал, что будто бы от этого. Уйдя от него, я стал проверять себя. Оказывается, за перерыв я прочел не так много, но некоторые места особенно запомнились, и по ночам я много о них думаю. Вот, например, я читал один рассказ под заглавием: «Свидание». В этом рассказе француженка-гувернантка показывает мальчишке свою ногу выше колена. Хотя он потом от нее и убежал, потому что от француженки пахло потом, а все-таки это место очень запомнилось. Рассказ этот — в желтенькой универсальной библиотеке. И вот получается такая вещь, что учишься рядом с девчатами, и дерешься с ними, и лапаешь их — и это не производит никакого малейшего впечатления, а прочтешь что-нибудь про это — и уже спать не можешь. Отчего бы это такое?
А главное, что противно: после таких мыслей поневоле — фим-фом пик-пак.
В «Катушке» помещено собрание «любимых школьных словечек»: шумляга, задрыга, зануда, губа, губошлеп, мерзавец, скотина, идиот, черт, дьявол, свинья, ахмуряла, сволочь, сукин сын, прохвост, подлец, храпоидол, шкет, плашкет, кабыздох, лупетка, хамлет, а про дурака и болвана — говорить нечего.