Второе — наблюсти и записать крестьянские песни, сказки, предания и поверья (попутно зарисовать крестьянские костюмы, но это уже скорей относится к быту); для примера, какой бывает народный эпос, Зин-Пална прочла нам отрывки из финской народной поэмы «Калевала». Это был такой собиратель народных преданий, Рунеберг, который пешком исходил всю Финляндию и насобирал разных сказок, а ихний поэт Ленрот составил из этого поэму. И все же это было не триста лет назад, как при Шекспире, а в прошлом столетии, — значит, лет сто, не больше. Может, про все эти штуки Рунебергу и нужно было знать, а нам вот зачем — не понимаю. Неужели кого-нибудь могут интересовать такие предрассудки, как лешие и черти? Я так думаю, что и сами крестьяне не очень-то верят во всю эту бузу. И потом, сравнить-то, пожалуй, не придется: например, у финнов были великаны. Втроем они объединились, чтобы добыть сокровище Сампо, и из-за этого сокровища вступали в бой с разной нечистой силой. Ну как их сравнишь с бабой-ягой, да еще верхом на помеле! Да и вообще, все наши ведьмы и черти — страшные, а вовсе не светлые личности. Потом, у финнов есть еще, что лягушек убивать нельзя, потому что они прежде были людьми, или пауку нужно приносить в жертву выпавшие у человека зубы. По-моему — народное невежество, и нечего все это записывать. Скорей нужно проводить электрификацию и кооперацию деревни, и будет социализм. Но Зин-Пална утверждает, что нужно все это записывать хотя бы потому, что все это скоро исчезнет при свете электричества, и тогда уж не докопаешься никаким манером. А по-моему, и докапываться-то никто не станет. Я все это высказал Зин-Палне, а она говорит, что у меня нет любви к родному слову — корню всякой культуры. После этого мне крыть было нечем и пришлось записывать и про Укко-громовика, и про Пейву-солнце, и про Тьеремса с молотом — поразителя всех волшебников (батюшки).
Кроме того, предстоит еще работа с музеем краеведения по части раскопки всяких курганов. Зин-Пална говорит, что в восьми с половиной верстах от города есть древнее городище, состоящее из нескольких курганов. Там музей краеведения думает, что есть похороненные воины, с оружием, лошадьми и женами. Так их надо раскопать и отправить в музей. Это задание — на ять, особенно насчет оружия. Выкопаем и устроим там же, на кургане, примерный бой. Но, в общем, я думаю, что даже за все лето всех заданий не выполнить, потому что задания-то будут и от других шкрабов.
Никпетож по болезни уехал на два месяца в отпуск. Перед отъездом он все ходил и разговаривал с Сильвой. Мне было страшно обидно, что не со мной.
Теперь окончательно поговорить не с кем.
После собрания с Елникиткой насчет естествоведения произошел инцидент, который меня очень взволновал. Когда я выходил из лаборатории, то увидел, что Володька Шмерц стал шлепать по спине Сильву. Сильва сначала отбивалась, а я хотел равнодушно пройти мимо, как вдруг слышу, Сильва кричит очень серьезным голосом:
— Костя Рябцев, заступись за меня!
Я хотел уйти, но в это время Сильва отчаянно закричала:
— Владлен, заступись…
Володька Шмерц как закатится хохотом, так что даже драться перестал, и спрашивает:
— Что-что еще за Владлен такой?
Тут я обернулся, выдал ему красноармейский паек, так что он даже с ног полетел, но потом вскочил и бросился на меня. Я поднес ему еще взрыв ручной гранаты, он отскочил к двери, плюнул в моем направлении, показал кулак и ушел.
Тут Сильва говорит:
— Я перед тобой виновата, теперь я все знаю, прости!
Я ответил:
— Ты и раньше все знала, и нечего мне тебя прощать.
— Нет, нет, я только что узнала у Николая Петровича; давай опять дружить, как прежде.
— Прежней дружбы быть не может, — сухо ответил я и ушел. Кажется, она заплакала.
Вчера мы в первый раз ходили в Головкино. Крестьяне были на огородах. Они и вообще занимаются больше огородами. На мою долю выпало обследовать быт. Вот я подошел к одной крестьянке, которая сажала рассаду, и говорю:
— Тетенька, позвольте вам помочь!
— А ты кто такой?
— Нас из города экскурсия приехала.
— Ученики, што ли?
— Ученики!
— Тут летысь в Перхушково тоже ученики приезжали, энти какие-то землемерные. Так у тетки Арины сундучок утащили с бельем.
— Мы не жулики.
— А кто вас знает, какеи вы такеи. Ты бы шел, што ль, не мешал.
— А ты, тетка, в чертей веришь?
Тут она встала, очистила руки от земли да как заорет:
— Петра-а-а!.. Петра!
И тут из-за плетня вылезает мужичонка, и в руке у него вилы, и идет прямо к нам. А баба говорит:
— Вот тут какой-то, из учеников, к чаму-то про чертей завел…
Тут я расхрабрился и говорю:
— Да нет, совсем не про чертей, я могу вам про электрификацию рассказать и про радио, а потом помочь могу… в чем-нибудь.
— Ага, смычка, значит, — отвечает мужичонка. — Ну-к-што, это ничего, это мы не против, ежели к делу. Только ты, милок, приходил бы в воскресенье: у нас по воскресеньям народ слободней.
Так я с этого двора и пошел ни с чем. Иду задами, везде на огородах копаются бабы и ребятишки. Как вдруг на меня налетает лохматая собака и начинает мотаться около меня со страшным лаем. Я, как обыкновенно в таких случаях, сделал вид, будто хочу поднять с земли камень, но она не унялась, наоборот, за ней вылетело еще несколько штук, и все на меня. А я еще слыхал, что в случае — собака, нужно на нее помочиться, и она отстанет. А как их было много, я стал изо всей силы вертеться и мочиться во все стороны, стараясь попадать на собак.
— Ето што же теперича — смычка? — спрашивает голос сзади меня, и вижу — тот же мужичонка с вилами.
Он прогнал собак, а я пошел дальше. Но не успел пройти двух дворов, как собаки опять налетели, и одна из них цапнула меня за штанину. Тут я обозлился, вырвал из плетня кол и начал отбиваться. Слышу голос:
— Брось палку, брось, тебе говорят, — разорвут.
Я бросил кол, идет какой-то мужик, спрашивает:
— Тебе чего?
— Я вашу деревню обследовать пришел.
— Тут, на задах, неча обследовать, — отвечает мужик, — ходют, обследствуют… Ты чего плетень-то ломаешь, не ты городил — не тебе и ломать.
И вдруг из кустарника высовывается баба и кричит:
— Пошел, пошел, мазепа! Ходют тут, того гляди, как сундучок у тетки Арины, у перхушковской… Ванька!.. Ванька!.. — закричала она вдруг неистово. — Гусешат-то сосчитай, гусеша-ат…
Насилу я удрал из деревни на большую дорогу. У других ребят вышло тоже в этом роде, а двоих из наших ребят с рулеткой чуть было не поколотили за то, что они хотели произвести обмер.
Со мной опять, кажется, начинается то же, что было зимой, но уже не по моей вине. Кроме того, я отношусь теперь к этому сознательнее, чем зимой: ввиду, во-первых, случая с Линой, а во-вторых, потому что, судя по бумаге, свистнутой мною в СПОНе, за кое-какие вещи бывают наказания. Самое плохое то, что Никпетож уехал в отпуск. Юшке Громову в этих вопросах я верить не могу, больше мне посоветоваться не с кем, потому что я совершенно одинок. Дело вот в чем. Это уже продолжается несколько дней.
Юшкина сестра Мария затеяла ставить спектакль — «Предложение» Чехова, и в этом спектакле я должен играть роль жениха, а Мария — невесты. Пьеса эта несовременная и довольно бузоватая, про помещиков, но я согласился, потому что вообще хочу попробовать себя как артиста. По роли мне нужно поцеловаться с Марией. На репетиции я ее облапил и поцеловал, а она говорит:
— Фу, всю обслюнявил… Да ты разве не умеешь целоваться?
Тут было человек пять, они все захохотали, а Юшка Громов кричит:
— А-а-а!.. Покраснел, покраснел!..
Я обозлился и сказал, что в спектакле не буду участвовать и сейчас же ухожу домой. Тут все меня обступили, стали упрашивать, чтобы я остался, а Юшка отвел меня в угол и говорит:
— Ты что, маленький, что ли, сволочь эдакая? Или все больше в кулачок говоришь? Разве не видишь, что Мария к тебе лезет?
Я сразу и не понял, что он хотел сказать, но тут налетела Мария, пихнула Юшку так, что он отлетел, а сама шепчет:
— Чудак ты какой, Костя! Ведь это не беда, что ты не умеешь, я тебя научу. Хочешь, хочешь? Приходи вечером к нам в сад.