И ты должна понять, что все, что я стараюсь скрыть от других, от тех, кого я не люблю и к кому я равнодушен, все — тебе. Вспомни… с того момента прошло уже несколько лет; это было зимою, почти в это время; я пошел к тебе в первый раз. Это было в отдаленном гнездышке. И мне казалось, что, направляясь туда, я приближался к чертогам языческого божества, к скинии незнакомого мне бога. И это я направлялся к тебе, Манон. Как только ты явилась предо мною, мой бедный рассудок покинул меня; я превратился в бедное существо, неспособное рассуждать, и усилие, которое я хотел употребить над собою, чтобы спастись от твоего обаяния, было выше моих сил. Я преклонялся перед тобою, целуя твое платье, твои ноги; я тебя люблю, промолвил я. И с тех пор мне кажется что небо — цвета твоих глаз; в моих сновидениях мне постоянно мерещились поцелуи, которыми мы позже обменялись; я хранил всю свою жизнь в секрете тайну незабвенного веселья, те ощущения сильного сладострастия, при воспоминании о котором у меня и теперь дрожь пробегает по телу, и тот момент, когда ты дала возможность надеяться на то, что не изведали величайшие короли этого мира… О, драгоценность моя, с тех пор для меня началось сплошное мучение: искушения всецело овладели моей душой. Я устал и преждевременно состарился; перед моими глазами проходят все безумные дела прошлого.
Скука и отвращение сочетались вместе, чтобы сильнее огорчить меня; мои насыщенные чувства мне опротивели, и очень часто, Манон, когда я падаю на грудь женщины, все равно какой, я это делаю только для того, чтобы унизить их перед собой, чтобы они, наконец, очнувшись, еще с большим презрением отнеслись к самим себе. И однако же я не злой, я бы хотел быть хорошим и даже очень хорошим, я люблю слезы в глазах других, потому что и я плачу иногда; я бы хотел, чтобы моя печаль распространялась на всех, чтобы, наконец, и я не отчаивался больше…
С этими словами, высказанными с энтузиазмом задетого за живое человека, он обхватил обворожительный бюст Манон, наклонил ее к себе так, что его губы могли касаться бледной розы растроганной куртизанки, и сказал ей нежным, чуть слышным, удивительно трогательным голосом:
— Я никогда не осмеливался тебе сказать, что ты мое будущее счастье, потому что я боялся, что мне откажет единственная женщина, которую я мог бы обожать. Иногда, Манон, ты отдавалась так, как феи или королевы отдаются покорным. Это твоя привилегия ласкать, не унижая себя, слабых сердцем с такой искренностью, как будто эту ласку ты продаешь богатым и могущественным мира сего. Это милостыня с твоей стороны, и я жду ее с той страстностью, с какой неимущий надеется на выигрыш. Ты моя гордость; когда ты будешь принадлежать мне — о, как я сильно этого желаю! — я буду счастливым человеком. Проникнув в рай, я там поселюсь; моя душа не захочет больше покинуть его. О, целовать твою грудь, ощущать содрогания твоего трепещущего тела, испытывать очарование и приятное опьянение твоих жгучих уст; слушать вздохи, вылетающие из твоей груди, погружаться в золотистые волны твоих ослепительных волос и черпать в их благоухании вдохновение для прекраснейших мечтаний: вот, Манон, мое истинное желание, которое я испытываю все время, и даже, клянусь тебе в этом, я испытываю это тогда, когда держу в объятиях какую-нибудь девушку; всегда, во всякий момент моей жизни, во всяком состоянии, спокойном или безумном, ты всегда там, в моем сердце, в моей душе, как неизменный идеал. В один прекрасный день, когда я почувствую особое отвращение, когда мне опротивеет жизнь; тогда я, потеряв надежды, пойду, быть может, пресмыкаясь, как бездомная собака, за тобой туда, куда ты последуешь, я явлюсь к порогу твоей запертой двери. Никто не откроет… если это будет не с целью меня прогнать… я покончу с собой на коврике, о который ты вытираешь ноги: на следующее утро ты найдешь мой труп, забрызганный кровью; ты сумеешь тогда сказать: «Это был несчастный сумасшедший, который меня обожал, я его оттолкнула, и он не захотел тогда больше жить!»
Во время речи моего хозяина белокурая куртизанка, совершенно растроганная его любовью, которая, если судить по мучительному тону признания, не отличалась особенной страстностью, отдалась новым ощущениям: так с ней объяснялись впервые. Ее боготворили! Ей казалось, что весь ее блеск был причиной несчастья другого. Она олицетворяла собой печаль. Ее большие глаза цвета морской волны становились то зелеными, то голубыми; в них, как в волнах, отражалось прекрасное небо, они казались заплаканными, полными наивных детских слез; нежно, как бы желая исправить зло, которое, ей казалось, она причинила, она кинулась в его объятия, готовая на все, и еле слышным, как бы умоляющим голосом пролепетала: