Единственной стоящей вещью в портфеле был дневник. Подумать только! А я еще осуждал ее отца, хотя сам сгорал от желания поступить точно так же. Напрасно убеждал я себя, что в откровениях этой юной особы не может быть ничего интересного, что само наличие дневника говорит о ее глупости, – мне до смерти хотелось его прочитать.
Нет, в конце концов решил я, не буду читать. Не скрою, на мое решение повлиял голод: от убийств, я давно заметил, разыгрывается аппетит. Сексуальные забавы, которым я затем предавался, только подогревали его. Поэтому перед каждым выездом на дело я забивал холодильник продуктами.
На сей раз я убрал сразу пятерых. Нет, четверых. И имел полное право заморить червячка. Какое счастье – подкрепиться после работы. Чувствуешь себя честным трудягой. И жуешь с чувством выполненного долга – свой хлеб ты заработал в поте револьвера своего.
Но меню после убийства требуется особое. В детстве я смотрел детективы по телевизору, и когда начиналась стрельба, мой дядя всегда говорил: «Сейчас будет холодное мясо», то есть труп. Может, это у меня в память о дядюшке? После убийства мне всегда хочется холодного мяса.
Не колбасы. Не бифштекса по-татарски. Нет, мне хочется холодного жареного мяса. Можно приготовить его самому. Но я предпочитаю не возиться, а покупать холодный ростбиф или жареного цыпленка. Если я стряпаю сам, мне как-то меньше нравится. Сам не знаю почему.
Помню, после того, первого журналиста мне пришло в голову подогреть ростбиф, чтобы попробовать, может, он так вкуснее. Но нет, когда мясо горячее, у него вкус не мясной, а не пойми какой. А холодное имеет вкус настоящего мяса. И настоящего тела.
Да, именно тела, а не плоти. В плоти мне все противно, начиная со слова «плоть». Плоть – это фарш, паштет из свинины, это жирненький господинчик или пустоголовая вертихвостка. Нет, мне куда больше нравится тело – чистое и звонкое слово, твердая и энергичная сущность.
Я достал из холодильника цыпленка, которым запасся накануне. Это была маленькая, худенькая птичка, юный трупик с поджатыми лапками и крылышками. Отличный выбор.
Обожаю цыплячий скелет. Я поскорее сожрал все мясо, чтобы добраться до костей. Я вонзил в них зубы: какое наслаждение – с треском перемалывать челюстями солено-перченый остов. Ни одно сочленение не уцелело перед моим натиском. Я справился с неподатливыми хрящами, твердой грудной костью и тонкими ребрышками, которыми любой другой побрезговал бы, с помощью моего проверенного метода: насилия.
С превеликим удовольствием расправившись с цыпленком, я отхлебнул прямо из бутылки красного вина. Тело и кровь – идеальная трапеза. Наевшись до одурения, я рухнул на кровать.
Если в душе́ наметилось какое-то шевеление, переедать вредно. А не то нахлынут романтические грезы, отчаянные порывы, элегическая печаль. Если чувствуешь, что вот-вот потянет на лирику, нужно поститься, чтобы сохранить трезвость мысли и присутствие духа. Интересно, сколько сосисок с капустой умял Гёте перед тем, как написать «Страдания юного Вертера»?
Философы досократовских времен обходились двумя инжиринами и тремя оливками, а потому мыслили просто и прекрасно, не впадая в сантименты. А Руссо, написав свою слащавую «Новую Элоизу», лукаво заверял, что питается «очень легко: превосходными молочными продуктами и немецкими пирожными». В этом назидательном заявлении – вся лицемерная сущность Жан-Жака.
А я, набив брюхо, слюнявил свои воспоминания о загородной прогулке. От целой семьи, которую я навестил, как и от цыпленка, ничего не осталось.
Хотя нет, после моей утренней работы остались тела. Впервые я задумался: кто и когда их обнаружит? До сих пор подобные детали меня не занимали.
На данный момент малышка, должно быть, еще не выглядит мертвой, если не считать легкого окоченения и багровых дыр на висках. Она упала на спину, подогнув ноги. На пижаме – ни одного пятна крови.
Почему я думал о ней? Обычно после убийства и мастурбации я напрочь забывал о своих жертвах. И даже во время убийства и мастурбации меня заботили не столько они, сколько безупречность моих действий, моих жестов и моего орудия. Клиенты для того и существуют, чтобы я мог их убивать и мастурбировать. С какой же стати мне о них беспокоиться? Единственное, что мне запоминалось, это выражение их лиц в момент смерти.
Возможно, именно поэтому дочка министра и выпала из общего правила. Лицо у нее выражало не крайнее изумление, как у других, а неподдельное любопытство: она сразу же все поняла и ждала неизбежного. В глазах – никакого страха, один лишь живейший интерес.
Правда, она только что совершила убийство, а я-то знаю, как это возбуждает. Тем более, она прикончила собственного отца. Такого даже мне не довелось испытать: самолет, в котором летел мой отец, взорвался, когда мне было двенадцать лет.
Не вставая с кровати, я дотянулся до тетрадки. Мне, конечно, следовало ее сжечь, чтобы никто никогда не прочел ее. Я не сомневался, что такова была бы воля девочки. Какой стыд, что министр позволил себе так нескромно вести себя по отношению к дочери. Я не собирался ему подражать.
Но коварный голос нашептывал, что я – не ее отец и мне вполне простительно заглянуть в дневник. Ведь она об этом уже не узнает, не унимался голос, так что я зря стесняюсь. Моя совесть бурно запротестовала: именно потому, что ее больше нет и она не может защититься, нужно проявить к ней уважение.
Тут включился другой голос, внезапно сменив тему: «Знаешь, почему ты получил сегодня меньше удовольствия? Потому что тебя зацепила эта девушка. Освободись от нее, распотроши ее как следует, раз и навсегда; прочти ее дневник и узнаешь о ней абсолютно все. Иначе она превратится в мифическую героиню и будет мучить тебя, как зубная боль».
Последний аргумент меня убедил. Не в силах совладать со своим желанием, я набросился на дневник.
Я проглотил его залпом. Закончил глубокой ночью. Трудно сказать, что я чувствовал. Единственное, в чем я был уверен: напрасно я надеялся, что испытаю облегчение. Да и мое любопытство вовсе не было удовлетворено, а, напротив, возросло многократно. Я-то ожидал излияний, признаний и прочей чепухи – в общем, подтверждения, что я убил самую обыкновенную девчонку.
Но ничего подобного там не было. Больше всего поражала отрывочность ее записей. Имя покойной не всплыло ни разу. Ни одного упоминания о любви, дружбе или ссоре. Вот, пожалуй, самая интимная запись, датированная февралем текущего года:
Эти большие старые квартиры плохо отапливаются. Я приняла очень горячую ванну, закуталась потеплее и забралась в постель. Но все равно умираю от холода. Писать, высунув руку из-под вороха одеял, – истинное мучение. Живой себя не чувствую. И так уже много недель.
Она так мерзла, бедняжка, что этот холод даже меня пробрал до костей, хотя я уже забыл, что такое самые элементарные чувства. У меня сжалось сердце. Богатая девица, так легко было бы посмеяться над ней. А в дневнике описывает столь явный признак нищеты – мучительную неспособность организма согреться.
По крайней мере, ясно, что она была очень скрытной. Одно меня смутило: неужели она подозревала, что за ней шпионят? И была права, как выяснилось. Но может, она боялась, что дневник выкрадут, потому и писала так сдержанно? Только какой интерес доверяться дневнику, чтобы скрытничать?
Но я не юная девушка, и мне тут было не разобраться. Женщин я презирал и видел их насквозь. Но не девушек. Правда, маленькие дурочки, какими обычно бывают девственницы, ничуть не загадочнее своих взрослых сестер. Но изредка попадаются странные и непонятные тихони. Моя жертва была как раз из таких.