Выбрать главу

— А это — я!

Вечером накануне того утра, когда умер отец, я был в цирке вместе с друзьями Максом и Евой и матерью. Когда мы собирались — мать металась вверх и вниз по лестнице, — отец вышел из своей комнаты, желтый и еще более прозрачный, чем обычно, посмотрел на меня казавшимися огромными на исхудавшем лице глазами и пошевелил губами.

— Что? — спросил я.

Он повторил, и, наклонившись к нему и читая по губам, я понял.

— Останься. Мне нехорошо, — сказал он. Отец был в вязаной куртке — это летом-то! — в руке сигарета, влажные глаза за стеклами очков.

Я обнял его. Ему было нехорошо уже несколько лет.

— Но, папа, ты же знаешь, у нас билеты в цирк, Ева с Максом нас ждут. — Он кивнул. — Мы вернемся не позже одиннадцати.

Представление было интересным: замечательный номер на трапеции, вальсирующие на задних ногах лошади цвета жженого сахара и довольно смешные клоуны. Без десяти одиннадцать мы вернулись домой. Отец уже спал, во всяком случае, я не услышал ни звука из его комнаты, ни дыхания, ни кашля, все время будившего его, а часто и нас. Моя комната находилась как раз над отцовской. Она всегда была моей, потому что я жил с родителями, хотя к тому времени мне уже исполнилось двадцать семь: мне казалось, отец не пережил бы, если б я съехал. Он был так плох, так изможден. Он напоминал мышь, запертую в клетку из книг, мышь, с которой содрали кожу. Каждое прикосновение доставляло ему боль, каждый поцелуй, каждое объятие; да и сам он от боли уже почти не двигался. Самые дальние маршруты, на которые он был еще способен, — это дойти до ванной, чтобы проглотить таблетку болеутоляющего, или сходить в туалет. Я ничего не мог придумать, чтобы помочь отцу, только временами заглядывал в его комнату и молча смотрел, как он пишет. Это ему не мешало. У него была пишущая машинка, на которой он с бешеной скоростью печатал одним пальцем. Каждый вечер, перед тем как пойти спать, даже после поездок или вечеринок, когда все расходились только под утро, он записывал что-то в дневник; это была переплетенная в черную кожу книга, когда-то в ней было много пустых страниц, но он исписал почти все. Он занимался этим вот уже полвека. Это был его урок, он не мог иначе. У отца был такой мелкий почерк, что одной страницы хватало на несколько дней. Писал он без лупы, низко склонившись над бумагой, но, наверно, даже сам не смог бы прочитать написанное. Старые страницы, заполненные сорок или пятьдесят лет тому назад, тоже без него было не разобрать. Четкий почерк, идеально ровные строчки. Самые крупные буквы — в миллиметр высотой. Один раз, один-единственный, я спросил, что он там пишет.

— Книгу моей жизни, — ответил он.

Если я заглядывал в его комнату, он всегда говорил: «Возьми конфету», — даже когда я вышел из того возраста, в котором сладости любишь больше всего. И я открывал нижний ящик письменного стола и брал из большого стакана малиновую или лимонную карамельку. Отец смотрел на меня, не переставая писать.

В других ящиках (однажды я туда заглянул, когда отец их выдвигал) лежали перья, пузырьки с тушью, какие-то бумаги, скрепки, конверты, марки, ластики. Правда, самый верхний ящик был заперт. Всегда. Там были секретные вещи.

В тот вечер я заснул с трудом, а потом меня мучили кошмары. Сквозь сон я услышал из комнаты отца какой-то шум, словно сломалась ветка. Еще не проснувшись, я соскочил с постели и помчался вниз по лестнице. Толкнул дверь к отцу. Он лежал в ванной комнате, привалившись боком к ванне, голова свесилась под умывальник. Дыхание его было хриплым, прерывистым. Я понял, что он умирает. В правой руке у него была сигарета. Я бросил ее в ванну. Потом встал на колени, схватил отца за руки и начал вытягивать из-под умывальника. Потом опустил, потому что из крана во все стороны брызгала вода, надо было его закрыть. Снова потащил отца, оказавшегося зажатым между умывальником, ванной и стеной. А когда я освободил его голову, в ящике для белья застряли ноги. Кое-как мне удалось перетащить его обмякшее тело в комнату и положить на постель. Он был такой маленький и такой тяжелый! Сломанные пополам очки лежали на ковре. Наверно, я на них наступил.

— Папа, — сказал я.

Отец больше не дышал, рот открылся. Он был мертв. На виске, там, где он ударился о ванну, виднелась кровь. Я достал махровое полотенце и приложил к ране. За окном светало. Я пошел к телефону и позвонил доктору Грину, который вот уже много лет был его домашним врачом и другом. Правда, совсем недавно они рассорились; я не знал почему. Наверно, доктор Грин снова намекнул, что четыре пачки сигарет в день, да еще «Голуаз», — перебор, и спросил, не хочет ли отец перейти на одну пачку или вовсе бросить курить. А отец, разумеется, хлопнул всеми дверьми, а перед этим куда решительнее, чем раньше, сообщил, что плевать на него хотел, да-да, плевать. А свой диплом врача он может засунуть куда подальше.