Вскользь Троцкий сообщил, что на днях «мы потеряли Хабаровск», и не скрыл, что «возможны еще тяжкие испытания и кровавые повороты истории», и предупредил «противников», что «теперь не 1918 и не 1919, а 1922 год, а в 1922 году гораздо легче расширять пределы советской федерации, чем сужать».
По описанию корреспондента «Правды» съезд был в полном смысле слова потрясен речью тов. Троцкого. Приветствия разрослись до пределов грандиозной манифестации.
Вчера съезд закрыт.
Но члены съезда как бы не задержались с отъездами по своим местам. В газетных объявлениях Центросоюз предлагает Русское виноградное вино, разлитое в бутылки, крепостью от 14 до 20°. И какой богатый ассортимент! Тут и мадера, и херес, и портвейн, и токайское, и мускат, и даже «Церковное вино». Первые и вторые номера (?) от 75.000до 185.000 р. за бут. (Только «хозяевам советской России» к кушать такие «номера» от 75 до 185 тыс. за бутылку!)
17/30 декабря.Ллойд Джордж и Бриан (будто бы) решили вступить в переговоры с Московским правительством, для чего приглашают к 8 января Чичерина и Литвинова.
Президент США Гардинг, по утверждению конгресса, пожертвовал для наших голодающих 36 млн. пуд. зерна.
Новый состав ВЦИКа произвел выборы президиума и утвердил список народных комиссаров. Главные персонажи все те же, т. е. Калинин, Ленин, Троцкий, Луначарский и т. д.
Но на четвертой странице «Известий» есть и более «серьезное», чем вышеприведенные вести: «Для встречи Нового года и наст. празд. не забудьте запастись пивом и медовым шампанским Куст. — Химич. произв. Александр Балогурский в Москве. Плющиха 33, тел. 3-18-39.»
От Балогурского до Шустова — один шаг. Еще много уцелело в Москве вывесок «Пейте коньяк Шустова», — пригодятся эти вывески, может и я доживу до возможности исполнять приказ или совет — пить коньяк Шустова. А Балогурского мы пропустим, это не история, а эпизод.
Очень характерно ответил мне не так давно один мой старый знакомый «Антоша», теперь курьер Морского управления при НКПС, а до революции официант из «Яра». «Что же ты, милый, не на месте?» — спрашиваю я. — «На каком месте?» — недоумевающе спрашивает он. — «Да не в «Яру», не в «Аркадии»,» — поясняю я. — «А вы туда ходите?» — хитроумно озадачивает он меня. — «Ну, где мне ходить — не по средствам!» — «Ну вот, когда выбудете туда ходить, тогда и мытуда переберемся, а пока еще нам делать там нечего,» — наставительно заканчивает нашу беседу политиканствующий Антоний. Когда я рассказываю об этом диалоге людям старого закала, они находят точку зрения Антония глубоко продуманной и пророческой.
30 дек. 1921 г./13 января 1922 г.† Когда я брал этот лист чистым, мне и в голову не приходило, что на нем придется начертать самое ужасное в моей жизни, несравнимое ни с какими потрясениями, пережитыми мною в эти несчастные семь с половиной лет. В третий день Рождественских праздников, т. е. 27 декабря ст. ст. (9 января н. ст.), выстрелом из револьвера покончила со своей многострадальной жизнью моя вторая жена Антонина Лаврентьевна Макри, урожденная Качковская. Мы не были связаны с ней ни церковными, ни «гражданскими» обрядами, но крепко и неразлучно жили честными супругами больше 12 лет, причем последние 9 лет вместе с моими детьми от первой жены. Были годы вполне согласной и счастливой жизни для всех четверых; но эта проклятая война и все последующее, исковеркавши царства, города, дома, квартиры, — доконала и наше не только счастье, но и относительное благополучие. К концу остались истрепанные нервы, изможденные силы, разочарование и трепет пред грядущими неприятностями, шествие которых, как видно из записанного, все время не прекращалось, да и впредь не сулит остановиться. Не стало сил у моего бедного и благородного друга! Окончательно надломилось здоровье от этих кухонных забот, стирок, уборок, колок дров, топок печек, тасканья мешков и разных «торговых» забот. Вот в последнем-то и кроется ее и мое несчастье, а главное мой стыд, мой позор, мое нравственное преступление. Ведь не я, муж, кормил ее, а она сама добывала эти средства и делилась ими не только со мною, но и с моими детьми. Чтобы у нас было мясо, молоко, масло и сахар, ей приходилось целыми днями мерзнуть или мокнуть на каком-нибудь подлом рынке и продавать там из своей корзинки или мешка — то свои вещи, то купленное ею там же или в квартирах спекулянтов, то перец, то горчицу, то чай, то калоши резиновые, — одним словом, быть в конце концов «рыночной торговкой» и подвергать себя арестам (одну ночь в 1919 году провела в «Чрезвычайке»), гонениям милиционеров, ругани хамоватых покупателей. Ее, при всей ее темпераментности, узнали там за легкодоверчивую и добродушную, ну а потому чуть не ежедневно обкрадывали: то денег хватится, то «товара». Не так давно там же где-то на рынке один покупатель стащил у ней семь или восемь пар калош, т. е. больше, чем на два миллиона. Все это, разумеется, бередило ее нервы, давно уже потерявшие равновесие.
А я в это время «служил», получая ничтожное жалование и полуголодные пайки. Не правда ли, что роли были распределены кувырком? Пускай бы она служила, если это необходимо для ограждения себя от разных «трудовых» повинностей и от выселений с квартиры, а мне бы, как наиболее из нас двоих здоровому и грубому, — следовало бы торговать, если я сам себе не мог найти такой службы, которая заменила бы нам «сухаревские» доходы. И вот на этой почве ее справедливое на меня негодование. Она называла вещи своими именами (писать о них не могу так увертливо, как я это делал на этих страницах), и я теперь повторю, что с 1918 г. был в сущности только ее нахлебником, не внося в ее личную жизнь ни радости, ни утешения. И ведь не для такой жизни она была рождена. Родилась она в польской шляхетской семье 6/19 ноября 1874 г. в местечке Грабостово Петроковской губ. и уезда.
Была замужем за когда-то богатым румынским помещиком Патроклом Макри. (Греческого происхождения. Аристократ. Чуть ли не потомок какой-то Византийской династии.) Жила много лет в роскоши, беспечно и «катаясь по заграницам». Ее красота (сохранившаяся почти до последних лет) сводила многих с ума, а в том числе и меня. И вот Сухаревка, а потом пуля в висок, произведенная своею героической рукой. Как бы хотела сказать: мы тяжелы друг другу, и я тебе уступаю жизнь свою для того, чтобы ты дальше жил, заботясь о себе уже сам. Что-то не так… Не ей, а мне надо бы занять ее место, или на рынке, или в том гробу, который мы зарыли 11 января на Введенских горах, на Иноверческом кладбище.
И какое чудесное явление: всю зиму, кажется, не проглядывало солнце, а в тот день и час, когда гроб надо было опускать в могилу, неожиданно выглянуло солнце и облобызало своим первым лучом через гробовую крышку прекрасное лицо новопреставленной. Как будто сказало солнышко: зачем ты уходишь, ведь я опять бы светило и грело тебя! А надо сказать, что покойная, кажется, ничего больше на свете так не любила, как солнце. И когда оно сияло — и она среди всех своих повседневных трудов и неприятностей выглядывала красным солнышком, и жизнь ей в те дни не казалась такой тяжелой и безотрадной. Какая это была удивительная женщина! Кто-то уподобил сердце женщины жилищу сатаны или храму Божию. Вот и у ней было такое сердце. Но если оно иногда уподоблялось мрачному сравнению, то по внешним причинам или в болезненных припадках, но чаще всего, и это ей было более к ее натуре, к лицу, сердце ее было храмом Божиим. Перед уходом из этой угрюмой, тяжелой, в те дни ненастной жизни, внутри ее воссиял свет небесный. Там свершалось великое таинство любви, терпения и прощения. Вся обстановка приготовления ее к смертному часу, все ее предсмертные распоряжения выявили мне ужасную для меня истину, что она так любила меня, что своею самовольной развязкой с жизнью захотела, чтобы я и дети мои жили свободнее и покойнее.
В Библии есть красивые места об Иаили, жене Хевера Кенеянина. «Воды просил он, молока подала она…» Ничего не просил я, а она отдала мне все и даже жизнь свою!